Страница 5 из 29
Я фыркнул, прокашлялся, взял себя в руки и сказал:
— Мы же договорились играть. Значит, пока меня нельзя называть папой. А откуда ты знаешь, что меня зовут Григорием Ивановичем, или Григом?
— А откуда ты знаешь, что меня зовут Оля?
— Я этого не знаю.
— Так ведь это в игре. А вообще, откуда ты знаешь, что меня зовут Оля?
Я чуть было не брякнул, что я ее вообще не знаю, не только что ее имени, но вовремя спохватился.
— Ну, видишь ли, папы обычно знают, как зовут их детей. Они сами выбирают им имена. Вот и я... А откуда ты знаешь мое имя?
— Я же слышу, — и она постучала пальцем по своему уху.
— Понятно, — сказал я, чувствуя, что все больше и больше запутываюсь. — А в каком классе ты учишься? И в какой школе?
— В первом классе "Б". В школе... в первой школе.
— Это здесь, недалеко, за углом? На Зеленой улице?
— На Зеленой... Можно, я еще съем пирожное, папа?
— Конечно, Оленька. — Я, наверное, придумал хорошую игру. Но я был настолько растерян, что потерял способность задавать вопросы, кроме таких: «Как зовут твоего папу?» и «Откуда ты взялась здесь?»
Мы еще минут пятнадцать продолжали играть в придуманную мною игру. Причем девочка показывала поразительную осведомленность обо всем, что касалось меня. Я же удивлялся все больше и больше и наконец понял, что игра ей надоела. Уж очень скучные и нелепые вопросы я задавал.
— Я вымою чашки, папочка, — сказала она.
И, не дожидаясь ответа, потащила посуду на кухню.
Я уселся в кресло и закурил. Через открытую дверь мне была отчетливо видна фигурка девочки, ее загорелое лицо, на котором все время менялись выражения. Она то смешно поджимала губы, когда капли горячей воды брызгали ей на лицо и на руки, то удивленно смотрела на дно чашки, подставленной под струю, где в бешеном водовороте кружились черные чаинки. Ее вздернутый носик выражал любопытство, черные стремительные глаза — нетерпение, плавные движения рук — вполне осознанное чувство грации и пластичность. Все в ней было противоречие. Я подумал, что, наверное, невозможно заранее предугадать, что она сделает в следующее мгновение. А белый огромный бант на макушке окончательно утвердил меня в мысли, что эта девочка — солнечный зайчик.
— Папа, — вдруг сказала она, — почему ты так смотришь на меня?
— Извини, Оленька. Я задумался.
— А почему ты куришь?
Я недоуменно пожал плечами.
— Ты ведь раньше не курил.
— Ах да. Это я так. Просто... Случайно... — Наконец-то она сказала такое, что ко мне не относилось. Я курил давно и ни разу не бросал. Значит, она знает обо мне не все.
Девочка вприпрыжку выбежала из кухни, подскочила к радиоприемнику с проигрывателем, включила и, открыв дверцу тумбочки, начала рыться в пластинках.
— Папка, ты будешь танцевать со мной лагетту?
— Конечно, буду, Оленька. Только тебе придется меня научить. Я никогда не танцевал лагетту.
— Ох и хитрый, папка! Ведь мы с тобой почти каждый день танцуем лагетту. Притворяешься?
— Давай договоримся, что я забыл этот танец. А ты меня будешь учить.
— О-е-ей! — погрозила мне пальцем девочка и снова начала переставлять пластинки. — Пластинки куда-то убежали, папочка. Может быть, у них есть ножки?
— Это, наверное, проделки Матильды, Оленька. — Матильда лениво шевельнула хвостом, услышав свое имя. — А шейк или чарльстон тебя не устраивает?
— Устраивает, — ответила девочка.
И мы стали отплясывать чарльстон.
— Тебя, папочка, не перетанцуешь, — сказала девочка, смеясь.
— Да я уже и сам с ног валюсь.
Танцы кончились. Девочка села за рояль. Старый беккеровский рояль, на котором играло много поколений моих предков. Играла она неважно, но очень старательно, отсчитывая доли такта вслух. Потом вдруг захлопнула крышку рояля и сказала:
— Все равно мне Ксения Николаевна больше тройки не поставит.
— Если ты очень захочешь, то поставит.
— Я поиграю вечером. А вообще-то этот контрданс мне не очень нравится. Вот так, папочка!
— Ну, Ксения Николаевна, наверное, знает, что тебе нужно играть.
— Я пойду к Марине, папа. Сначала мы с ней поиграем, а потом сделаем уроки. Хорошо?
— Хорошо, Оля. Иди, конечно.
Девочка взяла портфель, помахала мне рукой и выскочила за дверь. Я бросился вдогонку за ней и крикнул:
— Оля! Ты еще зайдешь ко мне?
— Что, папа? — ответила она звонким голосом откуда-то уже снизу. — Что ты сказал?
— Я говорю, чтобы ты долго не задерживалась.
— Хорошо-о-о!
Хлопнула входная дверь. Я вернулся и попытался читать книгу, но это заняло меня ненадолго. Я почему-то ждал, что девочка придет снова.
Но она не пришла в этот вечер.
Утром я, как обычно, наскоро позавтракав, уехал на испытательный полигон. Он был расположен километрах в пятнадцати от Усть-Манска, недалеко от реки, на небольшом, слегка волнистом плоскогорье. Полигон занимал площадь в пять-шесть квадратных километров. Приземистые, но просторные корпуса лабораторий были на первый взгляд разбросаны в совершенном беспорядке по территории полигона. У въезда возле проходной теснились огромные ангары для транспортных автомашин и высилось здание подстанции. В центре блестела отполированная тысячами подошв и шин асфальтированная площадка для запуска капсул. И только стоя на этой площадке, можно было понять, что домики и вагончики лабораторий как магнитом притягивались к этому месту. Не будь на то строгого приказа директора, они окружили бы этот асфальтированный пятачок плотным многоэтажным кольцом. Впрочем, пятачок был не так уж и мал. Его диаметр составлял около двухсот метров.
Из нашей группы испытателей кто-нибудь всегда оставался ночевать на полигоне, и поэтому дверь в домик была уже открыта. Внутри раздавались голоса, стук кнопок шахматных часов, возгласы: «Вылазь! Вылазь! Шах тебе!»
— А, Григ! Здорово! Значит, и начальство приехало?
— Здорово, парни, — сказал я. — Сваливайте шахматы. Феоктистов идет!
Шахматы и часы тотчас же убрали, и у всех на лицах появилось сосредоточенное выражение.
Феоктистов — руководитель группы испытателей, в которую входило девять человек, — появился на заросшей травой дорожке и еще издали, замахав длинными неуклюжими руками, закричал: