Страница 7 из 19
Дмитрий притормозил, потом врубил демультипликатор и задом подал машину в заснеженный проезд. Вроде как припарковаться — а на самом деле пропустить, оставаясь невидимым в темной машине, высокого, чуть неуклюжего прохожего в рыжей кролячьей шапке.
Вадима.
Вести его не было необходимости: с места видно, что нырнул он именно в первый подъезд, а спустя минут пять в третьем окне двадцать пятой квартиры погас верхний свет.
ГЛАВА 6
Торфяной луг упруго рокотал под копытами.
Дмитрий Алексеевич свернул коня на тропинку между ежевичными кустами, чуть придержал машистую рысь и, не доскакав пять сажен до излучины, осадил Гнедка и спешился.
Тонкий, полупрозрачный утренний туман поднимался над узкой полоской воды и таял.
Таял над леском и дымок из трубы над кровлей флигеля, под которой, даст Бог, еще доведется ему вкусить счастье и почти наверняка сомкнуть когда-нибудь глаза…
А дальше, за красноствольной полосой сосняка, на взгорье, уже просматривался сквозь туман белокаменный раздольный дом Кобцевичей.
Дмитрий Алексеевич разнуздал Гнедка и пустил пастись; сам же быстро разделся и, зажав в зубах нательный крест, прыгнул с берега в парную рассветную воду. Три взмаха саженками — и он уже на средине плеса.
Запрокинул лобастую голову, набрал побольше воздуха и нырнул.
В коричневатой глуби серебрились листья водорослей; прошла стайка красноперок; а со дна, привлеченная движением, поднималась, плоско извиваясь, темнокоричневая лента голодной конской пиявки.
Дмитрий Алексеевич выбрался на берег, скатал с груди и ног крупные капли и, раскинув руки, повернулся к утреннему солнцу.
«Господи, — прошептал старый рубака, — благодарю Тебя, Господи».
Все было в этой немудреной благодарности Создателю. И то, что казачий полковник, не щадивший ни крови, ни живота своего в бою, выбрался живым и неизувеченным из Отечественной войны, и наградам Его Величества и европейских королей тесно на груди, на сукне парадного мундира. И то, что на исходе четвертого десятка лет тело осталось мускулистым и легким, а рубцы ноют только редкими ненастными вечерами. И то, что крестник боевой, граф Кобцевич, уговорил принять к выходу в отставку имение с флигелем в версте от своего родового гнезда, и во все дни, когда дела отпускают из Петербурга на родину, зовет его первым гостем разделить трапезу и вечера у камина, и псовую охоту, и партию в вист. И, главное, то, что семнадцатилетняя чернокосая красавица Мари Криницкая, единственная дочь славного артиллериста, искалеченного под Лейпцигом, рдея от смущения, прикоснулась девичьими устами к седым Рубановским усам и согласилась стать его женой.
Это было чудо или, если угодно, два чуда.
Первое — то, что Дмитрий Алексеевич, по общему и своему убеждению старый вояка и давно уже не жених, к прекрасному полу достаточно равнодушный и уж во всяком случае не затейник немудреных коротких романов, неизбежно происходящих на любом продолжительном квартировании, влюбился.
А второе — что Мари ответила…
Господи, вот уж не знал, не ведал — и разумеется, не верил ни приятелям, ни французским романистам Рубан, — что такое возможно.
В имение к Криницким, в десяти верстах по пути в Нежин, в старый, простовидный двухэтажный особняк занесла его непогода.
Возвращаясь из уездного Нежина, где требовалось выправить бумаги, попал Дмитрий Алексеевич в грозу.
Бывали грозы и пострашнее — помянуть Кавказ, хотя бы, когда с сотней терских казаков карабкались по тропке, и в вёдро не дюже-то покойной, и голубые ветвистые стрелы садили раз от разу в скалы, и ливень обваливался, как водопад, а сзади, снизу, подгоняя отстающих, ревела и клокотала жадная вода. Но то — служба, а мокнуть в седле (тарантас, подаренный вместе с флигелем, пылился пока в сарае) за просто так не хотелось.
И гроза случилась изрядная — две стены по небу накатывали, черные, продернутые седыми прядями, и еще издали грозно и сурово рокотали друг другу; а сблизясь, взволновали угодья и леса рваными, шалыми ветрами и ну разбрасываться ослепительными трескучими копьями!
Ледяным холодом потянуло — и не удивительно, просыпался град, некрупный, но густой. Страшно раскололось небо — Гнедко затанцевал от испуга, — и жгучая, в руку толщиной, молния с маху рассадила и подожгла одинокую сосну в десятке сажень одесную от дороги.
Дмитрий Алексеевич перекрестился и, поправив дорожный картуз, свернул налево, туда, где меж дерев виднелся лазорево крашеный небольшой барский дом, доносились брех собак и рев скотины.
Ворота оказались заперты; рев и грохот, и плотный лепет ливня с градом конечно же заглушали топот коня; заглушили бы и стук. Тут из пушки, разве что, добиться — но благо, светло еще.
Дмитрий Алексеевич встал на седло, ухватился за мокрую перекладину и одним броском перемахнул ворота. Отодвинул засов, ввел Гнедка, запер ворота вновь и, вскочив в седло, подлетел к самому крыльцу.
Только тут его заметила дворня. Приняли коня, заохали — как прикажете доложить, пане?
Дмитрий Алексеевич взбежал по ступеням, скинул мокрые перчатки и, привычно прищелкнув каблуками, бросил, ни к кому конкретно не обращаясь из полудюжины людей, уже собравшихся у входа в дом: — Полковник Дмитрий Рубан, кавалер, в собственной надобности.
И, мгновенно выделив среди прочих молодую и необычно красивую панночку, стройную и гибкую, как черкесская сабля, улыбнулся ей и другим тоном добавил: — Светопредставление во небеси. Приютите, красавица?
Сказал — и внутренне напрягся: понял, что едва не сфальшивил, что ясноглазая панночка — не дальняя родственница, не приживалка, а наверняка хозяйка дома; и не по платью понял — нарядить можно и дворовую, — а по той трудно расчленяемой, но легко читаемой совокупности взглядов и жестов, возносящих над окружением.
Она посмотрела Дмитрию Алексеевичу в глаза — показалось, что во взгляде какое-то тревожное полудетское любопытство, — и ответила на безукоризненном светском французском, разве что с интонацией, несколько иною, чем у натуральных французов: — Добро пожаловать в Кринички, полковник. Рады случаю, приведшему Ваше Превосходительство под сей скромный кров. Мой отец, майор Василий Криницкий, и я будем благодарны, если Вы окажете нам честь разделить с нами вечернюю трапезу.
Рубан волей-неволей в три месяца, проведенные в Париже, усовершенствовал до беглости французскую скороговорку, не очень-то прежде необходимую в казацком стане, и ответил так же по-французски: — Благодарю, мадмуазель, благодарю судьбу, указавшую путь к вашему прекрасному дому и предоставляющую возможность с благодарностью принять сие столь любезное приглашение.
И продолжил по-русски, любуясь таким прекрасным и необычным лицом юной шляхтянки: — Надеюсь, Ваш батюшка в добром здравии, и я смогу, несколько оправясь с дороги, засвидетельствовать ему свое почтение.
Легкая тень пробежала по юному лицу, и в это самое время сверху раздался троекратный стук и немолодой раздраженный голос: — Что там за шум? Мари, кто там пожаловал? Мари быстро ответила по-французски, повысив голос, чтобы можно было расслышать сквозь шум дождя:
— Папа, к нам приехал полковник Рубан. Сейчас он переоденется и поднимется к тебе.
— Какой Рубан? Казак, что ли? — И в сипловатом голосе послышалось нечто знакомое.
— Он самый, Дмитрий Рубан, — ответил полковник и, сбросив мокрый редингот на руки дворне, шагнул вперед, к Мари; в поклон поцеловал тонкие пальчики и предложил: — Давайте поднимемся?
— Да, конечно… Дмитрий…
— Алексеевич.
Рука об руку они вошли в кабинет. Василий Васильевич Криницкий, отставной майор и инвалид, с костылем и на деревяшке, в стеганом домашнем халате, уже стоял…
Два года назад, в штабной палатке полевого лагеря, когда обсуждалось выдвижение войск и взаимодействие с артиллерией, капитан Криницкий, быстрый, крепкий, в ладном артиллерийском мундире, выглядел куда как лучше. Не только ногу он оставил под Аустерлицем: внутренний огонь жизни. А еще только слепой мог не заметить, что вино, и не из одного штофа, переползло на Криницкого, подкрасив его щеки и нос нездоровым румянцем и отяжелив подглазья.