Страница 5 из 19
— А настоящая, конечно, — улыбнулся Вадим, поглаживая кончиками пальцев теплорозовые раковинки ушек, — за тысячу верст и полтора столетия…
И вдруг отодвинулся, сжал кулаки и сел. Помолчал с минуту, а потом протянул: — Вот это штука… и сюжет какой… Хотя и не в современном духе. Как же я сразу не вспомнил!
— Что? — со страхом спросила Таня, встревоженная не словами — тоном, явственным ощущением, что Вадим оторвался от нее, отодвинулся, воспарил бог весть куда.
— А я же все знал. И ты, конечно, знаешь — Сашка рассказывал, что прадед у него — казачий полковник. Помнишь?
— Да. Конечно…
— А портрет его видела?
— Прадеда? Полковника Рубана? А что, есть портрет?
— В Эрмитаже. В галерее героев Отечественной. Кажется, восьмой в третьем ряду… Но это неважно.
— О Господи, конечно… — с облегчением вздохнула Таня, почувствовав, что «воспарил» Вадим не слишком, еще можно дотянуться, заставить почувствовать его тепло и нежность, найти необходимое единение, — помню, и еще свекровь рассказывала, что прадед в бою спас какого-то знаменитого генерала…
— Да. Генерала, графа Александра Николаевича Кобцевича. Командира полка кавалергардов, — улыбаясь и возвращаясь, Вадим притянул любимую к себе.
Таня благодарно припала к его губам — и вдруг отстранилась: — Кобцевича? Это что — однофамильцы?
— Вряд ли… Когда я занимался двенадцатым годом, еще не знал твоего Сашу… Кобцевич похож — но не портретно. Или художник… нет, впрочем, не художник. За поколения размазался. Второе же сходство просто поразительное.
— Второе сходство?
— Внешне твой муж отличается от графа Александра Николаевича только прической и покроем мундира.
ГЛАВА 4
Полковник Дмитрий Алексеевич Рубан обнажил русую, коротко стриженую голову и перекрестился. Потом тронул пегие от ранней седины усы, приподнялся в стременах и, крикнув: «С Богом, православные! Вперед!», — послал гнедого навстречу французам.
Загрохотали копыта: — лава стронулась и, набирая мах, вырвалась из перелеска на открытое пространство.
Острым, всеохватывающим взором старый рубака увидел врага — строгие линии штыков над редутами, строй пестросиних улан, теснящихся в лощине, дальние фигурки канониров, облепивших орудия полевых батарей, — а справа своих. Близко. В ста шагах. Размеренно и мощно набирающих рысь кирасиров. Его сиятельство граф — впереди на три крупа, и ослепительная полоска булата вращается в его деснице. А дальше, за кирасирами, за речушкой Случайной, еще не ведающей, что через краткий миг воды ее смешаются с кровью, на правом пологом склоне, за кустарником и мелколесьем — виннозеленые пятна мундиров и короткие блики на штыках и стволах ружей батальонов резерва.
Быстрее, быстрее, ветер засвистел в ушах, сзади сбоку визжали и улюлюкали казаки — а там, впереди, над французскими батареями, вспухли голубоватые облака порохового дыма. И в тот самый миг, когда Рубан особым, невыразимым и острым военным чутьем уловил, что — недолет, а до следующего залпа авангард успеет перемахнуть луг и врубиться во французский строй, нахлынуло, накатило ощущение счастья.
Это — не первое и, даст Бог, не последнее сражение, не генеральная баталия, а очередная арьергардная схватка, бой за выигрыш пары дней, чтобы оторваться от неприятеля измученной пехоте, чтобы успели построить редуты и ретраншементы усталые мужики, чтобы подвезли порох и ядра голодным пушкам. Но это — не безнадежная схватка под неисчислимыми жерлами пушек и ружей, когда только Божий промысел спасет православных, и лишь немногие, отирая сабли и успокаивая взмыленных коней, ощутят себя отмеченными судьбой и благодатью.
Этот бой — почти равный, а значит — тот самый, где все решает выучка и храбрость; бой из тех, ради которых пройден весь путь — от росных лугов и рубки лозы до суматошных бивуаков и даже безоглядных кутежей под недреманным оком портрета Его Величества на свежей стене офицерского Собрания. И счастье седоусого полковника, разменявшего в походах, кутежах и рубках пятый десяток — то, что именно он, именно Дмитрий Алексеевич, пригодился по-настоящему Отечеству, что выпала ему честь доказать, что такое — старый солдат и что такое жизнь за Царя.
И было еще непередаваемое в словах ощущение красоты происходящего, красоты превыше крови и грязи, неизбежно и обильно разверзнущихся через несколько мгновений над невинной Случанкой…
Дым, пламя и комья земли — недолет; гнедой перемахнул через воронку, пронизал дым — и Дмитрий Алексеевич, взметнув клинок, закричал гортанно и страстно, весь охваченный огнем боя и победы. Да, да, победы — по неуловимым неопытному взгляду признакам почувствовал полковник, что уланы не выдержат удара не смятых ядрами кирасир и казаков, дрогнут и подадутся, и проклятые редуты не спасут — казаки не дадут мгновения отрыва, влетят в пехоту на спинах улан — и считай посеченных, Бонапартий!
— Наседай на улан! И за ними — на редуты! — выкрикнул Рубан; и в это же мгновение, предпоследнее перед сечей, ряд французских ружей окутался пороховым дымом.
Сквозь грохот копыт, крик и свист резануло злое жужжание пуль — мимо, мимо, но в лаве есть выбитые; краем глаза направо — кирасиры ломят! — но, боже мой, белоснежный Ладо Кобцевича принял пулю и, судорожно подогнув ноги, с маху врезается в траву!
Каким-то чудом граф успевает оттолкнуться и, чуть разворотясь в воздухе, катится по лугу.
Дмитрий Алексеевич еще успел почувствовать — как свое! — как удары гасят сознание Кобцевича, а все его существо уже повернуло коня вправо, наискосок сверкающему строю кирасиров, не имеющих ни мгновения, ни пространства, ни права даже расступиться, разомкнуть строй, не то что замедлить мах.
Звуки исчезли, когда полковник молнией выбросился из седла и слитным точным движением накрыл собою тело юноши.
Разум не угас, и Рубан еще схватил накатывающее на французов смятение, предвестник победы малой русской кровью, и даже вдохнул не успев подумать, что вдох — наверняка последний…
Когда копыто кирасирского аргамака, стиснутого с боков так, что вопреки инстинкту приходится наступать на лежачего, ударило в спину.
Безболезненный хруст кости — последнее, что промелькнуло уже позади Рубана, вдруг как бы вознесенного над лугом.
Да, это был еще луг, еще берега Случанки, но уже и как бы карта поля баталии сией и видел Рубан, что все идет как предугадано, кирасиры смяли и крошат передних улан — а задние еще летят и вязнут во все более плотной и беспомощной массе; и казаки рассекают вражеский фланг, отчленяют от массы островки синих мундиров и, поднимаясь на стременах, резко и беспощадно секут сверкающими дугами сабель.
Но все заволакивалось не то дымом, не то неким особенным светом, и вот уже картина боя не расчленялась, слилась так, что словно бы две массы столкнулись как два громадных вала, как два чудовищных щупальца, взметнувшиеся из непостижимой глубины. И бронзово-зеленое вначале медленно, а затем все неостановимее скручивало синекрасное — и вот уже открылось, что в изгибе есть некий предел; и еще усилие — и раздастся инфернальный вой неведомого раненого исполина.
Но туманный свет все сгущался и сворачивался восходящим небесным водоворотом, и Рубан уже чувствовал, что его втягивает в это тусклое свечение, в сонм скользящих в блистающее Нечто сущностей — но не смог отдаться небесному движению. Крылатый и мягкосветящийся, — название вдруг всплыло само, — Даймон оказался между и остановил.
— Ты — Ангел? — спросило православие в Дмитрии Алексеевиче.
— Ты знаешь, кто Я. Но тебе надо вернуться. К страданию, но и доблести. Первый твой завет исполнен — но трижды скреплено да будет. Возвращайся. Афанасий уже сошел с коня.
… Есаул Афанасий Шпонько кликнул на подмогу еще двух ближних казаков.
Полковник дышал — слабо, неровно, со всхлипами, но дышал, и есаул сердцем чуял — выживет.
… Когда переложили в двуколку полевого лазарета, подскакал его сиятельство: три вмятины на кирасе, две от пик, одна — от сабли, левая рука на перевязи, голенище разорвано, в крови и грязи — герой! Едва прошла лава — очнулся, сменил коня, догнал — и пятерых улан в капусту, и покомандовал, а казаков, сгоряча намерявшихся посечь пленных канониров за последнюю картечь — остановил.