Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 19



Мальчик из православной общины, спасенный от лейкемии депутатскими хлопотами?

— Две сведенные и две разведенные судьбы — молекулы неведомого мыслящего газа? И вспомнил я тогда, ненужный атом, Что никогда не звал я женщину — сестрой, И не был никогда мужчине братом… — процитировал Вадим.

Кажется, неточно.

И кажется — вслух.

Таня не отозвалась, будто прислушивалась к ночным звукам огромной Москвы за окнами и стенами Вадиковой квартиры, и никак не реагировала.

Подавляя внутреннюю дрожь, предощущение утраты, Вадим заговорил снова: — То, что нам кажется хорошим или плохим, правильным или преступным, зависит только от воспитания, от внушенных ценностей, от морали, принятой в коллективе. Вспомни, древние не понимали «Не убий» — господин мог убить раба, дети убивали престарелых родителей; или брак — у мусульман многоженство, гаремы. А у нас так тем более: приняли классовые нормы — и три поколения живут и не каются.

— Вот за это мы и прокляты, — отрезала Татьяна и, рывком поднявшись на ноги, подошла к распахнутому окну. Послушала — и повторила: — За это и прокляты.

— Хотелось бы верить… — начал Вадим и замолчал.

Из глубины ночи все явственнее доносился густой, грубый рев танковых моторов.

Вадим отчетливо, будто увидел собственными глазами, представил гладкую и ребристую броню чудовищных машин, по всем автострадам вползающих в пульсирующий светом и музыкой центр — и заговорил другим тоном, поспешно, успокаивая скорее сам себя, чем этот хрупкий стебелек с каштановыми локонами: — Ты думаешь, это все, и раз пошли танки, то — получится? Нет, история прошла искус, больше ее не изнасилуешь. Думаешь, мы одни с тобою рисковали всем, чтобы предупредить, чтобы не застали врасплох? Тысячи людей сделали хоть маленькое, но важное дело. Увидишь, с этого начнется их поражение, окончательное поражение…

Таня обернулась.

В зеленых, аквамариновых, переменчивых глазах горел огонек. Вадим подошел, как зачарованный. Таня положила руки на плечи, но не притянула, а сказала, будто выдерживая дистанцию: — Ты учил меня не бояться жизни. Я и смерти не побоялась — я думала, Рубан живыми нас не выпустит. Прости, не сказала раньше… Не хотела. Я не хочу, не могу ждать, что завтра ты уйдешь — и не могу оставаться брошенной… После тебя… Вообще ничего не хочу. Не хочу ждать, что может стать лучше — знаю, что только старею, вот и все, что произойдет в этом мире нового. И еще не хочу, не хочу, чтобы опять сбежались эти суконные рыла и указывали мне и моему сыну, что делать, во что верить и как жить.

Хватит.

Когда танк наезжает, это больно, но недолго, правда?

— Таня!

— Я — иду. Хочешь вместе?

ГЛАВА 12

Медленная и туманная весна.

Поздняя Пасха отзвонила в дождь, и телеги вязли в грязи, и дым стлался у самой земли, растворяясь в тумане.

Много за полгода Дмитрий Алексеевич стал безнадежным стариком.

Голова как поседела в одночасье, так ни единого темного волоса и не явилось. Осели, обмякли плечи, спина разгибалась с трудом и мукой, а порубленная правая нога отказывалась носить набрякшее тело, и приходилось ей помогать, брать палку.

Дмитрий Алексеевич наотрез отказался больше выезжать с Мари на люди — срам только! — да и к нечастым гостям выходил через раз. Только дети, будто и не замечая ничего, теребили и дергали пуще прежнего, да по пути в церковь люди кланялись еще почтительнее.

Граф, едва закончилось благополучное разбирательство с Рубановской дуэлью, укатил в Петербург; семья осталась на месте, но Рубанов больше не зазывали — казалось, Элиза едва терпит его присутствие. А Мари уже и не рвалась — и слава Богу.

От старых привычек только и осталось, что вечерняя трубка да утренние прогулки с Гнедком. Не верхом, а рядом — два седых старца, казак и конь.

И путь сложился один и тот же — по траве, по росам, по лугам, к излучине, и через перелесок — домой.

А туман в это утро выдался особенный, давно Дмитрий Алексеевич такого не видел: густая белесая гладь, а всего в маховую сажень толщиной.



Сверху, над молочной гладью — кусты, и верхушки деревьев, и божьи птицы летают. Только растет все будто без корней, из самого тумана рожденное.

И внизу, на ладонь от травы — тоже просвет. Собственных ног не видать, а мохнатые в проседь бабки Гнедка, по-собачьи бредущего за хозяином, видны.

И звуки ватные, медленные, и каждый звук с призвуком и отзвуком, так что не поймешь, сколько ног ступает по торфяному лугу.

Дмитрий Алексеевич подошел к протоке, угадываемой только по рокоту воды и рыбьим всплескам, постоял — быть может, на том самом месте, где давно ли был силен и счастлив, и скатывал с упругого тела крупные капли, и благодарил Создателя; а потом повернул к леску, ориентируясь по верхушкам кустов и вершинам деревьев.

Прошел уже два десятка шагов, когда увидел, что совсем рядом идет и даже улыбается ему есаул Афанасий Шпонько, в темнозеленом, расстегнутом у ворота, мундире их полка.

— Ты, что ли, Афанасий? — спросил Дмитрий Алексеевич, не удивляясь, хотя точно знал, что быть никакого Афанасия никак не может, что срезала славного есаула французская пуля далеко-далеко, на переправе в чужом краю.

— Я, вашблагородие, я, — отозвался Афанасий казацким говорком; и звук шагов вроде был слышен, только вот видел Дмитрий Алексеевич в подтуманном просвете, что нет под ладным Шпоньковым корпусом ног.

Все еще не удивляясь, вытянул Рубан правую руку и прочертил палкой в туманном слое, там, где ожидался живот есаула; но палка прошла сквозь пустоту. А Шпонько чуть нахмурился и доложил: — Печалуемся мы, господин полковник. О Вас печалуемся.

— Что, душу свою погубил? — резко спросил Дмитрий Алексеевич и посмотрел на недальний лесок, где у невидной развилки затих некогда на снегу зарезанный им, Рубаном, шляхтич.

— Что погубил, а что спас, — отмахнулся Афанасий, — не нам судить, а там (он покосился на небо) свой россуд. О другом печалуемся. Командира у нас нет.

— Эка хватил! — засмеялся Дмитрий Алексеевич и тяжело, по-старчески закашлялся, — полководцев у вас не перечесть. И молодых, и старых…

— Да не можете Вы сие знать, господин полковник, а отсюдова я и объяснить толком не могу. Слов у меня еще мало, не выскажу, как оно впрямь на самом деле, а только дано мне понять, что не чередой, как тямил, дела в мире случаются, а всякое сейчас еще и в другое время происходит, позже, но как бы и сразу, и сходится это все, если только в особых узлах силы сравниваются…

— Господь с тобой, Афанасий, это что за околесица? Не понимаю я ничего, — даже остановился Дмитрий Алексеевич, а Гнедко негромко всхрапнул.

Шпонько только руками развел над пеленой тумана: — Да разве ж так поймешь? А вот почувствуете — сразу. Так что вы уж уважьте казачий круг, господин полковник…

И в этот самый миг брызнуло над лесом утреннее солнце, и обжигающе вспыхнула золоченая маковка колокольни.

Когда Дмитрий Алексеевич обернулся, Афанасия как не бывало. Но туман зашевелился, поднялся выше — достиг вислых усов, стариковски-растерянных глаз и буйной седой гривы.

Рубан не видел ничего и видел тьму безликих всадников на жесткокрылых, с пронзительным злым взглядом, конях, и одновременно — зная, как это далеко, — воинов, сцепившихся в смертельном объятии у огромной, серебром отливающей колесницы, и темнолицего, ужасного, на подземном троне…

Туман поднялся.

Дмитрий Алексеевич, тяжко хромая, повернулся и по своим следам, ясно видным на влажной траве, пошел к дому.

Мальчик и девочка еще спали, Дмитрий Алексеевич перекрестил их, спящих, и прошел в кабинет.

Взял Библию, раскрыл наугад (раскрылась на Экклезиасте) и опустился в кресло, глядя невидящими глазами на текст.

Вошедшей Мари с порога, резким стариковским тенором: — Маша, я сегодня умру.

— Господь с Вами, Дмитрий Алексеевич, — отозвалась Мари, а потом взгляделась в его лицо и тоже побледнела.

— Не перебивай. Я есаула своего встретил. Убитого. Палкой махнул поперек — нет его, а разговаривал, как с живым. Зовут меня, а ежели зовут — не задержусь. Сашку же — в священники отдай. Много крови на роду. Пусть отмаливает.