Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 2



Роман Гуль

Марина Цветаева

В Берлине с Мариной Цветаевой познакомил меня Эренбург. Было это вскоре после приезда ее из Москвы. Она остановилась в том же Прагер-пансионе, где жили Эренбурги. И как-то Эренбург сказал, что Цветаева хочет со мной встретиться. Я пришел. Постучал в дверь комнаты. Услышал войдите!. Вошел. Марина Ивановна лежала на каком-то странном предмете, по-моему, на сундуке, покрытом ковром. Первое, что бросилось мне в глаза ее руки все в серебряных браслетах и кольцах (дешевых), как у цыганки.

Разговор начался с Москвы, с ее приезда. Свое первое впечатление от облика Цветаевой я ярко запомнил. Цветаева хорошего (для женщины) роста, худое, темное лицо, нос с горбинкой, прямые волосы, подстриженная челка. Глаза ничем не примечательные. Взгляд быстрый и умный. Руки без всякой женской нежности, рука была скорее мужская, видно сразу не белоручка. Марина Ивановна сама говорила о себе, что умеет только писать стихи и готовить обед (плохой). Вот от этих плохих обедов и тяжелой московской жизни руки и были не холеные, а рабочие. Платье на ней было какое-то очень дешевое, без всякой элегантности. Как женщина Цветаева не была привлекательна. В Цветаевой было что-то мужественное. Ходила широким шагом, на ногах полумужские ботинки (особенно она любила какие-то бергшуэ).

Помню, в середине разговора Марина Ивановна неожиданно спросила: Вы любите ходить? Люблю, много хожу. Я тоже. Пойдемте по городу? И мы вышли из пансиона. Пошли помню, по Кайзераллее, шли долго, разговаривая. Я больше слушал рассказы о Москве, о тяжкой жизни там. Я предложил зайти в кафе. Зашли. Кафе было странное большое, белое, с гремящим негритянским джаз-бандом. Негры в Берлине были редкостью. Откуда они сюда залетели?

В кафе мы просидели, проговорили долго. Марина Ивановна прочла мне свои последние стихи. Видимо она была внимательный и наблюдательный собеседник. Во всяком случае она открыла у меня какой-то жест, о котором я не имел понятия. Оказывается, слушая ее, я иногда проводил рукой по волосам. Этот жест Марина Ивановна мне вернула, извинившись за масть: я блондин, а в стихотворении, присланном мне, она окрасила мои волосы в воронову масть:

Вкрадчивостью волос,

Вгладь и в лоск,

Оторопью продольной

Синь полуночную масть

Воронову. Вгладь и всласть

Оторопи вдоль ладонью.



Это (не Бог весть какое) стихотворение я опубликовал в Новом Журнале в письмах ко мне Цветаевой из Праги в Берлин. Оно вошло и в последнюю зарубежную книгу Цветаевой После России.

С Мариной Ивановной отношения у нас сложились сразу дружеские. Говорить с ней было интересно обо всем: о жизни, о литературе, о пустяках. В ней чувствовался и настоящий, и большой, и талантливый, и глубоко чувствующий человек. Да и говорила она как-то интересно-странно, словно какой-то стихотворной прозой что ли, каким-то белым стихом.

Помню, она позвала меня к себе, сказав, что хочет познакомить с только что приехавшим в Берлин ее мужем Сергеем Эфроном. Я пришел. Эфрон был высокий, худой блондин, довольно красивый, с правильными чертами лица и голубыми глазами. Отец его был русский еврей, мать русская дворянка Дурново. В нем чувствовалось хорошее воспитание, хорошие манеры. Разговор с Эфроном я хорошо помню. Эфрон весь был еще охвачен белой идеей, он служил, не помню уж в каком полку, в Добровольческой армии, кажется, в чине поручика, был до конца на Перекопе. Разговор двух бывших добровольцев был довольно странный. Я в белой идее давно разочаровался и говорил о том, что всё было неправильно зачато, вожди армии не сумели сделать ее народной и потому белые и проиграли. Теперь я был сторонником замирения России. Он наоборот никакого замирения не хотел, говорил, что Белая армия спасла честь России, против чего я не возражал: сам участвовал в спасении чести. Но конечной целью войны должно было быть ведь не спасение чести, а победа. Ее не было. Эфрон возражал очень страстно, как истый рыцарь Белой Идеи. Марина Ивановна почти не говорила, больше молчала. Но была, конечно, не со мной, а с Эфроном, с побежденными белыми. В это время у нее был уже готов сборник Лебединый стан:

Не лебедей это в небе стая:

Белогвардейская рать святая

Белым виденьем тает, тает:

Старого мира последний сон:

Молодость Доблесть Вандея Дон...

И как это ни странно, но всем известно, чем кончил апологет белой идеи Сергей Эфрон в эмиграции. Вскоре он стал левым евразийцем (не с мировоззренческим, а политическим уклоном, как кн. Д. Святополк-Мирский, П. Арапов и др.), потом председатель просоветского Союза Возвращения на Родину, и ультра-советский патриот, а потом стряслось нечто страшное: его связь с какими-то заграничными чекистами и Эфрон принял участие в убийстве в Швейцарии беглого троцкиста-невозвращенца Игнатия Райса. Я уверен, что Марина Ивановна не была посвящена ни во что из этой жуткой, грязной и мокрой истории Эфрона. Жена Азефа не знала, что ее муж долголетний предатель и убийца множества своих товарищей. А, Марина? На допросе ее парижской полицией после убийства Раиса и бегства Эфрона в Сов. Союз полицейские сразу увидели ее полную неосведомленность в том, что делал ее муж Эфрон, и отпустили ее на все четыре стороны. Бежавшего на Родину (с большой буквы) Сергея Эфрона чекисты не сразу, а года через полтора расстреляли: по-деловому, по-гангстерски: убил, а теперь концы в воду, и шлёпнули его на его евразийской родине.

Бывая у Марины Ивановны я видел ее дочь Алю. Аля производила впечатление странного ребенка, какого-то диковатого, держалась с людьми молчаливо, неприветливо. Она вернулась в Сов. Россию еще раньше Эфрона и отбыла там ни за что ни про что большой срок в концлагере.

Когда Марина Ивановна (в тот же год нашей встречи) переехала из Берлина в Мокропсы, под Прагой, у нас завязалась переписка. Но длилась не очень долго. В Новом Журнале я опубликовал некоторую часть ее писем, считая что другие печатать не нужно. Марина Ивановна вечно нуждалась в близкой (очень близкой) дружбе, даже больше в любви. Этого она везде и всюду душевно искала и была даже неразборчива, желая душевно полонить всякого. Я знаю случай, когда она нежно переписывалась с одним русским берлинцем, которого никогда в жизни не видела. Из этой переписки ничего, разумеется, кроме ее огорчений не вышло. Мне писать Марина Ивановна стала довольно часто. Я отвечал, но вероятно не так, как она бы хотела. И в конце концов переписка оборвалась после письма Марины Ивановны, что больше она писать не будет, ибо чувствует, что мне отвечать ей в тягость.