Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 32



– Зачем ты вытираешь жирные руки о штаны? – спросила Сооткин.

– Чтобы штаны не промокали, – отвечал Уленшпигель.

Тут Клаас как следует хлебнул из кружки.

– Отчего это у тебя здоровенная кружища, а у меня махонький стаканчик? – спросил Уленшпигель.

– Оттого что я твой отец и набольший в доме, – отвечал Клаас.

– Ты пьешь уже сорок лет, а я всего только девять, – возразил Уленшпигель, – твое время прошло, мое начинается, значит, мне полагается кружка, а тебе стаканчик.

– Сынок, – сказал Клаас, – кто захочет влить в бочонок Целую бочку, тот прольет пиво в канаву.

– А ты будь умней и лей свой бочонок в мою бочку – я ведь побольше твоей кружки, – отрезал Уленшпигель.

Клаас пришел в восторг и позволил ему выпить целую кружку. Так Уленшпигель научился балагурить за угощение.

Сооткин носила под поясом наглядное доказательство того, что ей скоро вновь предстоит сделаться матерью. Катлина тоже была беременна и от страха никуда не выходила из дому.

Сооткин пошла ее навестить.

– Ах! – воскликнула удрученная Катлина. – Что мне делать с несчастным плодом моего чрева? Придушить его, что ли? Нет, лучше умереть самой! Но ведь если стражники найдут у меня внебрачное дитя, они с меня, как с какой-нибудь гулящей девки, сдерут двадцать флоринов, да еще и высекут на Большом рынке.

Сооткин сказала ей несколько ласковых слов в утешение и задумчиво побрела домой.

Как-то раз она спросила Клааса: – Если у меня будет двойня, ты меня не побьешь, муженек?

– Не знаю, – отвечал Клаас.

– А если этого второго ребенка рожу не я и если он, как у Катлины, неизвестно от кого – может, от самого черта? – допытывалась Сооткин.

– От чертей бывает огонь, дым, смерть, но не дети, – возразил Клаас. – Катлинина ребенка я бы усыновил.

– Да ну? – удивилась Сооткин.

– Мое слово свято, – отвечал Клаас.

Сооткин понесла эту весть Катлине.

Катлина обрадовалась и, не помня себя от счастья, воскликнула: – Ах он, благодетель! Спас он меня, горемычную.

Господь его благословит, и дьявол его благословит, – промолвила она с дрожью в голосе, – если только это дьявол породил бедного моего ребенка – вон он шевелится у меня под сердцем.

Сооткин родила мальчика, Катлина – девочку. Обоих понесли крестить как детей Клааса. Сын Сооткин был назван Гансом и скоро умер, дочь Катлины была названа Неле и выжила.

Напиток жизни она пила из четырех сосудов: из двух сосудов у Катлины и из двух сосудов у Сооткин. Обе женщины ласково пререкались, кому из них кормить ребенка. Но Катлина вскоре вынуждена была лишить себя этого удовольствия, чтобы не подумали, откуда же у нее молоко, раз она не рожала.



Когда ее дочку Неле отняли от груди, Катлина взяла ее к себе и пустила к Клаасам только после того, как девочка стала называть ее мамой.

Соседи одобряли Катлину за то, что она взяла на воспитание девочку Клаасов: она, мол, живет – горя не знает, а те никак из нужды не выбьются.

В одно прекрасное утро Уленшпигель сидел дома и от скуки мастерил из отцовского башмака кораблик. Он уж воткнул в подошву грот-мачту и продырявил носок, чтобы поставить там бушприт, как вдруг в дверях показалась верхняя часть тела всадника и голова коня.

– Есть кто дома? – спросил всадник.

Есть, – ответил Уленшпигель, – полтора человека – и лошадиная голова.

– Это как же? – спросил всадник.

– А так же, – отвечал Уленшпигель. – Целый человек – это я, полчеловека – это ты, а лошадиная голова – это голова твоего коня.

– Где твои родители? – спросил путник.

– Отец делает так, чтоб было и шатко и валко, а мать старается осрамить нас или же ввести в убыток, – отвечал Уленшпигель.

– Говори яснее, – молвил всадник.

– Отец роет в поле глубокие ямы, чтобы туда свалились охотники, которые топчут наш посев, – продолжал Уленшпигель. – Мать пошла денег призанять. И вот если она вернет их не сполна, то это будет срам на нашу голову, а если отдаст с лихвой, то это будет нам убыток.

Тогда путник спросил, как ему проехать.

– Поезжай там, где гуси, – отвечал Уленшпигель.

Путник уехал, но когда Уленшпигель принялся из второго Клаасова башмака делать галеру, он возвратился.

– Ты меня обманул, – сказал он. – Там, где плещутся гуси, – грязь невылазная, трясина.

– А я тебя посылал не туда, где гуси плещутся, а туда, где они ходят, – возразил Уленшпигель.

– Одним словом, покажи мне дорогу, которая идет в Хейст, – молвил путник.

– У нас во Фландрии передвигаются люди, а не дороги, – возразил Уленшпигель.

Однажды Сооткин сказала Клаасу: – Муженек, у меня душа не на месте: Тиль вот уже третий день домой не является. Как ты думаешь, где он?

На это ей Клаас с унылым видом ответил: – Он там, где все бродячие собаки, то есть на большой дороге, с такими же, как и он, сорванцами. Наказание господне, а не сын. Когда он родился, я подумал, что это будет нам отрада на старости лет, что это будет помощник в доме. Я надеялся, что из него выйдет честный труженик, но до воле злой судьбы из него вышел бродяга и шалопай.

– Ты уж больно строг к своему сыну, муженек, – заметила Сооткин. – Ведь ему только девять лет – когда же и пошалить, как не в эту пору? Он – все равно что дерево: дерево сперва сбрасывает чешуйки, а потом уж обряжается в свою красу и гордость – в листья. Он озорник, это верно, но озорство со временем ему еще пригодится, если только он обратит его не на злые шутки, а на полезное дело. Он любит подтрунить над кем-нибудь, но со временем и это ему пригодится в какой-нибудь веселой компании. Он все хохочет, но если у человека с детства постное лицо, то это дурной знак: что же с ним будет потом? Он, говоришь, много бегает? Стало быть, того требует рост. Бездельничает? Ну так ведь в его возрасте еще не сознают, что труд есть долг. Иной раз несколько суток кряду шляется неизвестно где? Да ведь ему невдогад, что он нас этим огорчает, а сердце у него доброе, и он нас любит.

В ответ Клаас только головой покачал, а когда он уснул, Сооткин долго плакала втихомолку. Под утро привиделось ей, будто ее сын лежит больной где-то на дороге, и она вышла посмотреть, не идет ли он. Но никого не было видно. Тогда она стала смотреть в окно. Чуть заслышит легкие детские шаги – сердце так и забьется, а увидит бедная мать, что это не Уленшпигель, – и в слезы.