Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 43

Когда Маайа немного успокоилась, она приникла к уху мужа и шёпотом, словно доверяя большой секрет и опасаясь, как бы её кто не услышал в пустой квартире, сказала:

— Максимку видела… Мою в ванне. Потом кормлю грудью. А он смеётся и кусает мне грудь. Когда смеётся — видны дёсны. Розовые, беззубые… А потом вдруг вижу его уже подросшим, лет пяти. Луг зелёный-зелёный, весь в цветах. Максимка бежит ко мне через весь луг, раскинул ручонки, кричит «мама, мама!». Тут я и проснулась. Да лучше бы и не просыпалась. — Маайа положила руку на грудь. — Сердце… Сердце болит.

— Может, я капли принесу? — всполошился Нартахов.

— Что ты, какие капли, — остановила его Маайа, — разве капли могут помочь?

Нартахов и сам чувствовал, что горячая влага начинает жечь глаза, и обрадовался, что сейчас темно и жена не видит его глаз. Оказывается, и в его душе жила та давняя боль, которую он в течение многих лет давил работой, ежедневными заботами и тревогами.

Они долго лежали молча, словно стеснялись друг друга, своей слабости, и делали вид, что спят. Но оба не сомкнули глаз до утра. Нартахов сурово виноватил во всём себя: это он сделал Маайу несчастной. И никаким раскаянием, никакими душевными муками не избыть ему тот давний, хоть и невольный, но грех.

Это случилось в первый год их семейной жизни. Нартахова, молодого тогда парня, не так давно вернувшегося из армии и работавшего в райпотребсоюзе, избрали вторым секретарём райкома комсомола. Семён принялся за работу истово, старание его было замечено, и вскоре его рекомендовали первым секретарём райкома в отдалённый северный район. Была середина зимы. Страшный морозище, от которого гибнут на лету птицы, лопаются деревья, ухает на реках лёд, вошёл в свою полную силу. Не было в то время ни быстрых самолётов, ни тёплых машин, и до того дальнего района можно было добраться лишь на оленях, проведя в нелёгком пути почти половину месяца. И отказаться в то суровое время от такой поездки нельзя было. Да не то чтобы отказаться, а и заикнуться о том, что неплохо бы переждать тяжёлые морозы — и то нельзя было. Не поняли бы человека. И Нартахов поехал по новому назначению, даже не спросив о будущей зарплате и о том, есть ли для него и его Маайи, ожидающей к тому времени ребёнка, хоть какое-то жильё.

Да, Маайа была тогда на шестом месяце беременности. И не думали не гадали молодожёны, что несчастье уже обогнало их оленей и терпеливо поджидает путников на крутом берегу северной речки.

Всё шло вроде хорошо. Хоть и мёрзли они в дороге, хоть и почернели их обожжённые на морозе лица, а всё же без всяких приключений почти сломали они дальний путь, оставалось до района всего около сотни километров, когда подъехали к той речке. К сумеркам короткого зимнего дня и без того свирепый мороз наддал ещё, ветки лиственниц, будто стеклянные, ломались от слабого удара, от реки и близких озёр то и дело доносился пушечный грохот раскалываемого льда. В расщелины вырывалась стылая вода, река кипела морозным туманом, пучилась опасными наледями. Реку маленький караван перешёл благополучно, никто не попал в наледь, не вымок, но при подъёме на крутой берег споткнулся олень из упряжки Маайи, потянул за собой другого оленя, и через короткое мгновение олени и нарты, подминая снег, покатились по склону. Нарты едва не свалились в чёрную дымящуюся воду, но зацепились за вывернутый комель дерева, остановились. А за нарты уцепилась Маайа. Она была испугана, но боли нигде не ощущала, и Нартаховым уже показалось, что беда прошла мимо.

Заночевали в одинокой, стоящей посреди безлюдной тайги избушке, где доживали свой век старик охотник и его старуха. Оказавшись в тепле, Маайа вдруг почувствовала недомогание, слабость и, даже не дождавшись ужина, легла в постель.

В ту злосчастную ночь Маайа скинула ребёнка.

Через день Нартахов вытесал топором маленький гробик, на высоком холме кострами отогрел землю, выкопал могилу и похоронил своего Максимку. Да, Максимку. Нартаховы уже давно про себя решили, что если родится мальчик, то быть ему Максимкой.

Когда над могилой вырос холмик, Нартаховы захотели остаться одни.

— Вы идите, а мы немного тут побудем, — сказал Семён Максимович старому охотнику и его жене.





Старики ушли. Обнявшись, Нартаховы долго стояли в полной неподвижности, и вдруг Маайа встрепенулась, по её телу прошла дрожь, и она надрывно прошептала:

— Ты слышишь? Слышишь?

— Что слышишь?

— Как что? Ты слушай, слушай! — голос Маайи перешёл в крик.

Взглянув в лицо Маайи, Семён Максимович пришёл в ужас: он увидел белое, застывшее лицо жены, расширенные глаза, в которых плавало чёрное безумие. Маайа изо всех сил тянула шею, вглядывалась, вглядывалась в безмолвную, безбрежную и по-зимнему печальную тайгу.

— Маайа! — крикнул Семён Максимович.

Маайа ещё раз вздрогнула, безвольно сникла, из её сдавленного горем горла вырвался всхлип, и по щекам заструились слёзы. Подкошенно она рухнула на могилку, грудью прижалась к мёрзлой земле.

— Максимчик мой… Максимчик… — всхлипывала она. — Да как же я тебя здесь оставлю одного?!

Семён Максимович понял, что приступ подступающего безумия у Маайи прошёл и осталось только одно неизбывное материнское горе. И он опустился в снег рядом с женой.

Так оказалось, что в далёкой северной тайге они похоронили не только своего первенца, но и вообще счастье иметь детей.

И много лет казнит себя Семён Максимович за ту вольную или невольную вину перед женой. Ведь не помчись он тогда сломя голову в далёкий район, не потащи за собой в клящие морозы беременную жену, жизнь могла бы сложиться совсем по-другому. В минуты самобичевания, когда небо темнело и меркло над ним солнце, хотелось Нартахову бежать от себя в самую пустынную пустыню и закричать так, что раскололось бы небо и приникли к земле деревья чёрной тайги.

Но не было ни единого раза, чтобы Маайа хоть бы слабым намёком упрекнула его в том давнем несчастье. По пустякам ругается, это за Маайей водится, этого у неё не отберёшь, но тут Семён Максимович догадывается, что чаще всего за ворчливостью жена прячет свою нерастраченную нежность.