Страница 13 из 16
Лев Толстой соединил в себе две характерные русские черты: в нем есть гений, наивная интуитивная русская суть - и русская суть осознанная, доктринерская, антиевропейская, причем то и другое представлены у него в высшей степени. Мы любим и почитаем в нем русскую душу, и мы критикуем, даже ненавидим в нем новоявленное русское доктринерство, чрезмерную односторонность, дикий фанатизм, суеверную страсть к догмам русского человека, лишившегося корней и ставшего сознательным. Каждому из нас довелось испытать чистый, глубокий трепет перед творениями Толстого, благоговение перед его гением, но каждый из нас с изумлением и смятением, а то и с неприязнью держал в руках также и догматические программные сочинения Толстого.
НОВАЛИС
Этот поразительно богатый, гибкий, дерзновенный ум, этот подлинный провидец и сердцевед, на целое столетие опередив свое время, как в пророческом сне творил идеал немецкой культуры духа, а идеал синтеза научной мысли с душевным переживанием он разработал и развил с такой мощью, с какой это удалось разве одному только Гёте. В нем к нам обращается голос той овеянной легендами Германии самоуглубленной духовности, которую сегодня многие отрицают, ибо уже не она господствует на поверхности немецкой жизни. Этот человек, почти до конца преобразовавший себя в дух, в своем творчестве, в своей чудной власти над словом, являет единственную в своем роде чувственную красоту и полноту, некое созвучие духовного и телесного, которое только и можно отыскать у нашего странного любимца смерти. С благодарностью и восторгом следуем мы за окрыленным ходом его писаний и растроганно думаем о его человеческом облике, о котором его первый биограф написал прекрасные слова: "Как он сам сказал, ему свойственно было жить не в сфере чувственности, но в области чувств ибо внешнее его чувство руководилось внутренним. Так создал он для себя в зримом мире - иной, незримый мир. Это была страна, куда звало его томление, и туда он возвратился, рано достигнув цели своего бытия!"
1919.
Бывают особенные дети - тихие, с большими, одухотворенными глазами, взгляд которых нелегко выдержать. Им пророчат недолгий век, на них смотрят, как на благородных чужаков, со смесью почтения и жалости.
Таким ребенком был Новалис.
Толпа знает его лишь по имени и по двум или трем песням, включаемым в сборники.
В образованных кругах он также мало известен, о чем говорит уже то обстоятельство, что лежащее перед нами новое издание его сочинений первое за полвека.
Глубоко симпатично, глубоко притягательно явление этого поэта, чьи песни и чье имя продолжают звучать нежной музыкой в памяти немецкого народа, между тем как известность и воздействие того, что было им создано за его короткую жизнь, не выходит за пределы самого узкого литературного круга. Новалис умер двадцати восьми лет от роду и унес с собой в могилу лучшие ростки ранней немецкой романтики. В благоговейной памяти своих друзей он сохраняет непреодолимое обаяние юношеской красоты, его продолжают любить, о нем продолжают тосковать, его незавершенное творение овеяно тайной прелестью, как это едва ли было дано другому поэту.
Он был самым гениальным среди основателей первой "романтической школы", которую, к сожалению, слишком часто смешивают с ее поздними, вторичными отголосками, перенося на нее вызванное ими недоверие, вместе с ними предавая ее забвению. На самом деле история немецкой литературы знает немного эпох, которые были столь же интересны, столь же притягательны, как ранняя романтика. Судьбу этой эпохи легко изложить в немногих словах: это краткая история кружка молодых поэтов, художественные возможности которых оказались подавлены господствующей тенденцией эпохи - неимоверным перевесом философии. Но наиболее трагический момент в судьбе этой школы определен тем, что ее самая большая надежда, ее единственный представитель, который был первоклассным поэтом, умер в юности. Этот юноша - Новалис.
Никогда, пожалуй, не имела Германия более интересной, более живой литературной молодежи, чем в то время, когда Вильгельм Шлегель начинал свою организаторскую деятельность, когда его гениальный, но не подвластный собственной воле брат Фридрих жил в Берлине вместе с упорным, трудолюбивым Шлейермахером, когда легко возбуждающийся, беспокойный Тик увлек за собой нерешительного Ваккенродера и внушил ему поэтический порыв. Шлейермахер носил свои "Речи", которым предстояло сделать эпоху, в своей честной, восторженной душе, старший Шлегель шлифовал филигранную отделку своих образцовых критических работ и начинал вместе с умной Каролиной свой неоценимый перевод Шекспира, Фридрих Шлегель написал между тысячью взаимоисключающих планов и восторгов свою пресловутую, для нас уже неудобочитаемую "Люцинду", Гете обращал на чету братьев свое внимательное око, Новалис после головокружительно быстрого развития протягивал тонкую руку к высочайшим венцам, а рядом с Фихте так ново и значительно явился глубокий душой Шеллинг. Если не считать Дильтея ("Жизнь Шлейермахера") и Гайма ("Романтическая школа в Германии"), ни один историк литературы не сумел понять богатство и своеобразное очарование этой эпохи. Из десятилетия в десятилетие ярлык "романтика" приклеивали без разбора целой куче писанины, чтобы с ней покончить.
И все же злоупотребление словом "романтика" и недостаточное знание вышеназванных отличных работ Дильтея и Гайма об этой эпохе - не единственная и даже не самая важная причина почти полного забвения, в которое погрузилось созданное Новалисом. Новалиса трудно читать, труднее, чем любого другого немецкого писателя новейшего времени. От него остались почти одни фрагменты, в которых поэт только отыскивал дорогу к чистому творчеству через умозрение. И все-таки чтение его сочинений для хорошего читателя, безусловно, окупает себя. Они пробуждают чувство близящейся художественной победы, той победы, в которой нуждались его время и его школа и которая именно в нем более всего приблизилась к воплощению. Нас охватывает мучительно острое чувство: еще один шаг, еще десять лет жизни, и у нас было бы одним бессмертным поэтом больше. Но мы должны довольствоваться фрагментами, при чтении которых перед нашими глазами снова и снова возникает прекрасное, улыбающееся, мучительно милое лицо слишком рано взятого от нас юноши. Необычным и прискорбным образом мы не располагаем, строго говоря, ни одним вполне оконченным произведением этого писателя. Таковое могло бы представлять собой совершенно исключительную ценность. Тот же Тик, например, написал в своем раннем периоде несколько очаровательных сказок, но одна-единственная строка Новалиса, в силу своей фрагментарности менее нас удовлетворяющая, имеет в себе несравнимо больше волшебства высшей поэзии. В отдельных образчиках его творчества, также и в песнях, веет совершенно неописуемое дуновение нежности, самой души; у него есть и такие слова, которые трогают нас, как ласка, и такие, от которых хочется затаить дыхание, чтобы всецело предаться этой чистой, почти неземной красоте. При этом его мысли хранят в себе тепло юношеской, до крайности привлекательной личности. Представая таким свободным от чувственности, таким отрешенным от мира, он не был, однако, ни аскетом, ни визионером. И все же в его личности было нечто удивительное, необъяснимое, каковы его жизнь и его конец, краткое описание которых сохранилось и оставляет такое странное и растроганное состояние души.