Страница 17 из 46
Служанка, совсем юная девушка, выросшая в горах, открыла ему дверь. Никогда прежде не встречав одежды азиата, она крайне смутилась при виде тюрбана, а поскольку малаец достиг в английском таких же высот, как и она в малайском, непреодолимая бездна непонимания разверзлась меж ними, исключая какой бы то ни было обмен мыслей, - даже если бы у них такие были. Это затруднение служанка решила просто: вспомнив о признанной учености своего хозяина (и полагая меня безусловным знатоком всех земных языков, а возможно, и нескольких лунных), она поднялась ко мне и сообщила о появлении некоего демона в доме, - она явно надеялась, что при помощи своего искусства я смогу изгнать его. Я спустился не сразу, но когда сошел, глазам моим предстала живая картина, не очень искусная, сложившаяся непроизвольно, но, признаюсь, она понравилась мне куда больше, нежели все скульптурные надуманные балетные позы, какие я когда-либо видел в театре. На кухне, обитой темным деревом, которое от времени стало походить на дуб и больше напоминала простенькую переднюю, чем кухню, стоял малаец - его тюрбан и грязные, когда-то белые шаровары выделялись на темном фоне стен; он расположился куда ближе к девушке, чем ей хотелось, хотя ее отважный дух, взращенный в горных краях, боролся с чувством ужаса, отражавшимся на ее лице при взгляде на поместившегося возле нее тигра. Воображение мое было поражено контрастом между прекрасным светлым лицом английской девушки, ее прямотой и независимостью, и болезненным, желтым лицом малайца, превращенным морским ветром в красное дерево, его маленькими свирепыми беспокойными глазами, тонкими губами, подобострастными жестами. За спиной сурового малайца стоял прокравшийся за ним соседский ребенок; задрав голову, он неотрывно глядел на тюрбан, на огненные глаза, смотревшие из-под него, и в то же время держался за платье служанки, как будто искал у ней защиты. Знания мои восточных языков не отличаются широтою и, в сущности, исчерпываются двумя словами, известными мне из "Анастасия", - именно арабским обозначением ячменя и турецким - опиума ("маджун"). Не имея под рукою ни малайского словаря, ни даже Аделунгова "Митридата" {13}, который помог бы мне хоть двумя-тремя словами, я обратился к малайцу, произнеся несколько стихов из "Илиады" {14}, ибо из всех языков, коими владел, я предположил греческий наиболее близким к наречиям восточным. Он отвечал мне с благоговением и пробормотал нечто на своем языке. Таким образом я спас свою репутацию среди соседей - ведь не мог же малаец изобличить меня. Пролежав на полу около часа, он отправился в дорогу. На прощанье я подарил ему опиума, поскольку заключил, что моему восточному гостю сей предмет должен быть знаком; выражение лица его подтвердило мою догадку. К ужасу моему, он, однако, вдруг поднес руку ко рту и заглотал весь кусочек, поделенный мною предварительно на три части. Такого количества достало б убить трех драгунов вместе с лошадьми, и я страшился за жизнь бедняги, но что я мог сделать? Ведь дал я малайцу опиум из сострадания к его одиночеству, ибо он, должно быть, пришел сюда пешком из Лондона и целых три недели не мог и словом обмолвиться ни с одной живой душой. Разве посмел бы я, отринув законы гостеприимства, потребовать, чтобы его схватили и напоили рвотным, дабы подумал он, что хотят его принесть в жертву какому-то английскому идолу? О нет, тут явно делать было нечего! Он ушел, и несколько дней не находил я покоя; но поскольку никто поблизости так и не обнаружил мертвого малайца, я убедился, что тот был привычен {Сие заключение, однако, вовсе не обязательно - разница, с коей опиум влияет на тот или иной организм, велика. Так, один лондонский мировой судья (см. книгу Харриотта "Бороться всю жизнь", т. III, с. 391, 3-е изд.) записал, что, когда впервые принял лаудан, лечась от подагры, выпил сорок капель, на другой вечер - уже шестьдесят, а на пятый - восемьдесят, но никакого действия не последовало. Заметьте, то говорит человек далеко не молодой. Впрочем, слыхал я от некоего сельского врача анекдот, в сравнении с коим история мистера Харриотта покажется сущей безделицей. Его я расскажу в задуманном мною медицинском трактате об опиуме, который, пожалуй, опубликую, коли члены Врачебной коллегии заплатят мне за просвещение своих темных умов. Анекдот этот слишком хорош, чтобы сообщать его сейчас даром. (Примеч. автора.)} к опиуму, а стало быть, я все же оказал ему задуманную услугу, позволив ему хотя б одну ночь отдохнуть от страданий скитальца.
Ради этого происшествия я позволил себе отступление, так как малаец (отчасти из-за живописной картины, которую он помог создать, отчасти же из-за беспокойства, связанного для меня с его образом) надолго обосновался в снах моих, прихватив с собой нескольких собратьев, куда более ужасных, нежели он сам, - тех, что в бешенстве "амока" {О подобных неистовствах, совершаемых малайцами, смотри в отчетах любого путешественника по Востоку; причиною их может стать как опиум, так и невезение в игре. (Примеч. автора.)}; {15} обступали меня и уносили в мир мучений. Однако покончим с этим и возвратимся в тот преходящий год счастья. Уж говорил я: едва возникает беседа о столь важном для всех нас предмете, коим является счастье, - мы с удовольствием слушаем повесть об опыте и опытах всякого человека, будь то даже юный пахарь, плуг которого навряд ли глубоко проник в неподатливую почву людских печалей и радостей и который не основывается в своем исследовании на просвещенных принципах. Я, принимавший счастье и твердое, и жидкое, кипяченое и сырое, восточноиндийское и турецкое, я, проводивший опыты над ним при помощи своего рода гальванической батареи {16}, и, общего блага ради, приучавший себя к яду в количестве восьми тысяч капель ежедневно (с той же целью, что и один французский врач, заразивший себя раком, а также один англичанин, двадцать лет назад прививший себе чуму; третий же, чье подданство я затрудняюсь определить, наградил себя водобоязнью); я (и то признают все), как никто другой познал счастье в полной мере. Посему намерен я здесь изложить свое понимание счастья, избрав к тому способ самый занятный, а именно: без всякой назидательности представить тебе, читатель, картину лишь одного из многих вечеров того памятного года, когда лаудан, употребляемый всякий день, оставался только эликсиром удовольствия. Вслед за тем обращусь я к предмету совершенно иного рода - к горестям опиума.