Страница 2 из 13
И понимаете, Мария, когда я только что стоял перед вами и смотрел, как вы лежите, в белом муслиновом платье на зеленой софе, облик ваш напомнил мне белое мраморное изваяние в зеленой граве. Если бы вы проспали дольше, мои губы не могли бы противостоять соблазну...
-- Макс, Макс! -- вырвалось у нее из глубины души.-- Какой ужас! Вы ведь знаете, что одни исцелуй ваших губ...
-- О, замолчите! Я знаю, это было бы для вас ужасно! Не смотрите на меня с такой мольбой. Я не заблуждаюсь насчет ваших чувств, хотя конечные их причины мне неясны. Я ни разу не посмел прижаться губами к вашим устам...
Но Мария не дала ему договорить. Она схватила его руку, осыпала се пламенными поцелуями, а затем попросила с улыбкой:
-- Пожалуйста, ну, пожалуйста, расскажите мне еще о своих любовных делах. Долго ли вы любили мраморную красавицу, которую поцеловали в саду вашей матери?
-- Мы уехали на следующий день, и я ни разу не видел больше прелестного изваяния,-- ответил Максимилиан.-- Но сердце мое было полно им целых четыре года. Необычайное влечение к мраморным статуям возникло с тех пор в моей душе, и не далее как нынче утром я ощутил его властную силу. Я возвращался из Лауренцианы, из библиотеки Медичи, и не помню, как очутился в капелле, где этот великолепнейший род Италии построил себе усыпальницу из драгоценных каменьев и мирно покоится в ней. Целый час простоял я, погруженный в созерцание мраморной женской фигуры, мощное телосложение которой свидетельствует о том, что сотворена она дерзновенным и могучим гением Ми-келанджсло, меж тем как весь образ овеян такой неземной нежностью, какой обычно не встретишь у этого великого ваятеля. В изваянии этом заключен целый мир грез со всем его затаенным блаженством, ласковый покой осеняет прекрасное тело, умиротворяющий свет луны словно разливается по его жилам... Это "Ночь" -творение Микеланджсло Буонарроти. О, как бы хотелось уснуть вечным сном в объятиях этой ночи...
-- Живописные изображения женщин всегда менее волновали меня, нежели изваянные, -- помолчав, продолжал Максимилиан. -- Лишь однажды был я влюблен в картину. В одной из церквей Кельна на Рейне я увидел мадонну чарующей красоты. Я стал ревностным прихожанином, всецело погрузившись в мистический дух католицизма. Я рад был бы, подобно испанскому рыцарю, вес дни свои драться на жизнь и на смерть во имя непорочного зачатия девы Марии, царицы ангелов, прекраснейшей дамы неба и земли!
Я с большой симпатией относился тогда ко всему снятому семейству и особенно приветливо снимал шляпу всякий раз, как проходил мимо праведного Иосифа. Однако такое состояние длилось недолго, и я без церемоний покинул матерь божию, когда в одной галерее античных древностей иознакдмился с греческой нимфой, которая долго продержала меня в своих мраморных оковах.
-- И вы любили всегда только женщин, высеченных из камня или написанных на пологие? -- с усмешкой спросила Мария.
-- Нет, я любил и мертвых женщин,-- промолвил Максимилиан, и лицо его снова стало очень серьезным.
Не заметив, что Мария вся содрогнулась от этих слов, он спокойно продолжал свой рассказ.
-- Как ни странно, по я однажды влюбился в девушку, умершую за семь лет до того. Крошка Вери совершенно пленила меня, когда я познакомился с ней. Целых три дня я был всецело занят этой юной девицей и восторгался всем, что бы она ни говорила и ни делала, как бы ни проявляла свою прелестную, своеобычную натуру, однако сердце мое оставалось довольно холодно, не испытывало при этом особой нежности. Не удивительно, что я не был чрезмерно потрясен, узнав спустя несколько месяцев, что она скоропостижно умерла вследствие нервной горячки. Я совершенно забыл ее и убежден, что за все истекшие годы ни разу не вспомнил о ней. Так прошло целых семь лет, я находился в Потсдаме с намерением насладиться чудесными летними днями в полнейшем одиночестве. Я ни с кем не соприкасался, и все мое общество ограничивалось статуями, находящимися в саду Сан-Суси. И тут вдруг у меня всплыли в памяти чьи-то черты лица и на редкость приятная манера говорить и двигаться, причем я никак не мог вспомнить, кто их обладатель. Нет ничего мучительнее, как рыться в старых воспоминаниях, и потому я был даже обрадован, вспомнив через несколько дней крошку Вери и поняв, что взволновал меня ее милый, забытый образ, внезапно воскресший предо мной. Да, я по-настоящему обрадовался этому открытию, словно встретил нежданно задушевного друга; поблекшие краски мало-помалу освежились, и миленькая крошка предстала предо мной, как живая, улыбаясь, надувая губки, сверкая остротой ума, став красивее прежнего. С того часа ее чудесный образ ни на миг не покидал меня, он заполонил всю мою душу; где бы я ни находился, Вери была возле меня, говорила, смеялась, но беспечно, без особого пыла. Я же день ото дня все больше пленялся этим образом, становившимся день ото дня вес живее для меня. Нетрудное дело вызывать духов, труднее отсылать их назад, в мрачное небытие; они смотрят на нас с такой мольбой, собственное наше сердце так властно заступается за них... Я не в силах был вырваться, я влюбился в крошку Вери, хоть она и умерла за семь лег до того. Так-прожил я полгода в Потсдаме, всецело предавшись этой любви. Тщательнее прежнего избегал я соприкосновения с внешним миром, и если кому-то случалось, идя по улице, задеть меня, мне становилось очень не по себе, и испытывал мучительный страх, какой, должно быть, ощущают духи мертвых, скитаясь по ночам; говорят, при встрече с живым человеком они пугаются больше, чем пугается живой при встрече с призраком. Случайно через Потсдам в ту пору проезжал путешественник, которого я не мог избежать, а именно мой родной брат. Глядя на него и слушая его рассказы о последних событиях, я очнулся, как от глубокого сна, и, содрогаясь, разом осознал, в каком жутком одиночестве прожил весь этот долгий срок. Я был в таком состоянии, что даже не заметил, как сменилось время года, и с удивлением смотрел на деревья, которые давно потеряли листву и теперь стояли одетые осенней изморозью.
Вскоре я покинул и Потсдам и крошку Бери; в другом городе, где меня ждали важные дела, крайне сложные обстоятельства и отношения не за-медлили, измучив меня, вернуть к жестокой действительности.
-- Господи боже! -- продолжал Максимилиан, и верхняя губа его дрогнула страдальческой улыбкой. - Господи боже! А как же мучили меня живые женщины, с которыми я неизбежно тогда сталкивался и сближался, как-вкрадчиво мучили своими мелочными обидами и ревнивыми выпадами, своей игрой на моих нервах. На скольких балах приходилось мне терять с ними время, сколько распутывать бесконечных сплетен! Что за неуемное тщеславие, что за страсть ко лжи, предательство в поцелуе, какие ядовитые цветы! Милые дамы умудрились отравить мне всякую радость любви, и я на какой-то срок стал женоненавистником, проклинающим все их племя. Я почти уподобился тому французскому офицеру, который в русскую кампанию едва выбрался из льдов Березины, но с тех пор так возненавидел все замороженное, что с отвращением отказывался даже от самых сладких аппетитных мороженых, изделия Тортони. Из-за моего тогдашнего перехода через Березину любви мне опротивели самые очаровательные дамы, ангелоподобные женщины, барышни, сходные с ванильным шербетом.
-- Прошу вас, не хулите женщин,- воскликнула Мария. -- Не повторяйте избитых мужских речей. В конце концов вам для счастья все же нужны женщины.
-- Увы,-- вздохнул Максимилиан,-- это, конечно, верно. У женщин один лишь способ сделать нас счастливыми, зато тридцать тысяч способов сделать нас несчастными.
-- Милый друг, -- возразила Мария, пряча легкую усмешку, -- я говорю о согласии двух созвучных душ. Неужто вы ни разу не испытали этого счастья? Нет, я вижу непривычную краску на ваших щеках... Ну, скажите, Макс?
-- Это верно, Мария, я, будто мальчик, стесняюсь признаться вам в счастливой любви, которая принесла мне некогда неземное блаженство. Воспоминание о ней еще не стерлось вполне, и душа моя спешит укрыться в ее прохладной тени, когда раскаленная пыль и полдневный зной жизни становятся нестерпимы. Однако я не в силах дать вам правильное представление об этой возлюбленной. Она была столь эфирным созданием, что открывалась мне лишь в сновидениях. Надеюсь, вы, Мария, не питаете попитых предубеждений против снов; эти ночные образы так же реальны, как более грубые образы дня, которых мы можем коснуться руками и нередко замараться об них. Да, именно во сне по-настоящему видел я это пленительное создание, так щедро, как никто на свете, одарившее меня счастьем. Об ее наружности я мало что могу сказать. Я не в состоянии точно описать ее черты. Такого лица я не видел ни раньше, не встречал ни разу в жизни и позднее. Помню одно -- было оно не румяным, а совсем однотонным, розоватым, чуть ipo-нутым желтизной и прозрачным, как хрусталь. Прелесть ее лица была не в строгой красоте черт, оно не привлекало живой подвижностью, нет, оно восхищало чарующей, почти пугающей правдивостью. Это лицо было выражением осознанной любви и обаятельной доброты, это была скорее сама душа, а не лицо, и потому я так никогда и не мог вполне представить себе ее внешний облик. Глаза нежные, как цветы. Губы бледноватые, но изящно изогнутые. Она ходила в шелковом пеньюаре василькового цвета,-- собственно, им и ограничивался весь ее наряд; шея и ноги были обнажены, а сквозь мягкое, тонкое одеяние словно украдкой проглядывали порой изящные линии стройного тела. Слова, которыми мы обменивались, я тоже не могу восстановить доподлинно; помню только, что мы обручились, что ворковали весело и радостно, откровенно и доверчиво, как жених с невестой, скорее даже как брат с сестрой. Иногда мы замолкали, лишь смотрели друг другу прямо в глаза и в таком блаженном созерцании пребывали целую вечность. Что пробудило меня, я тоже не могу сказать, знаю лишь, что долго еще упивался запоздалыми треволнениями этого любовного счастья. Я словно был напитан немыслимыми восторгами, истомившиеся глубины моей души наполнились блаженством, на все мои чувства как бы излилась дотоле мне неведомая радость, и я был весел и доволен, хотя возлюбленная моя больше ни разу не являлась мне в сновидениях. Но ведь, глядя на нее, я и так вкусил целую вечность. К тому же она узнала меня достаточно хорошо и понимала, что я не люблю повторений.