Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 27

Там, в кабинете, не он, не Егор, там кто-то из сотрудников, просто голос похож. Кто-то развлекается со «Светиком» на мягком кожаном диване в кабинете начальника.

Катя знала, что к Егору Николаевичу ходит массажистка по имени Света, два раза в неделю. Прямо на работу. У него остеохондроз, массаж необходим. Кажется, именно сегодня она должна была прийти. Егор без массажа не человек, мучают боли в спине. Он сам говорил, что придет Света, мол, к Новому году он хочет быть бодрым, свежим, без всяких болей в позвоночнике.. Еще он говорил, что Света здоровая, как пятиборец, и постоянно с ним кокетничает. У нее мощные руки, много белого сочного мяса и никаких мозгов. Пустые, как плошки, глаза. Катя никогда ее не видела, но Егор описывал очень красочно. Он ехидно посмеивался над шикарными телесами массажистка, над ее слишком короткой юбочкой, слишком низким декольте, над ее напрасными бабскими уловками я тщетными попытками соблазнить его, господина Баринова, эстета, интеллектуала, ироничного, тонкого ценителя прекрасного.

Катя никогда ее не видела. Ну какое ей дело до массажистки?

Конечно, там, в кабинете, кто-то другой стягивает со страстной беломясой массажистки Светика колготки. Егор сейчас уже дома, ждет Катю. Надо позвонить ему.

Она сняла трубку, стала набирать номер, который знала наизусть. В кабинете стоял параллельный аппарат, он громко зазвякал, и через секунду щелкнул дверной замок.

Красный, потный Баринов, в носках, в расстегнутой рубашке, с болтающимся на шее развязанным галстуком, нащупывал бестолковыми дрожащими пальцами «молнию» ширинки. Глаза его часто моргали, бегали, старались не смотреть на Катю. А сзади, в полумраке кабинета, металось что-то большое, голое, белое.

Катя бросила на пластик секретарского стала протяжно гудящую телефонную трубку, не спеша загасила сигарету в чистой пепельнице, ни слова не говоря, спокойно вышла из приемной.

Метель все мела. Прежде чем сесть в машину, она достала веник из багажника, стряхнула крупные легкие снежинки с ветрового стекла. Куда теперь? Домой? В тихий, чинный взрослый праздник? К маминым вздохам и понимающим, сочувственным взглядам тети Нади? К нарочито бодрым голосам папы и дяди Кости? («Ну что, ночная гулена? Давай теперь с нами веселись… тетя Надя испекла потрясающий торт, один раз в году можно, от одного кусочка не поправишься, побалуй себя в новогоднюю ночь. По телевизору очень смешной концерт…») Нет, только не домой! Без десяти одиннадцать, до Нового года семьдесят минут. Катя завела мотор, помчалась сквозь крупный пушистый снег, по расцвеченному огнями Калининскому проспекту. Она не плакала. Еще не хватало плакать за рулем в такую метель! Она поняла, куда едет, только у Кольцевой дороги.

В Переделкине «жигуленок» застрял в сугробе. Катя, вся в снегу, румяная, со сверкающими огромными глазами, влетела в ярко освещенную теплую гостиную калашниковской дачи.

– Катюха! Радость моя! – пьяненький, разгоряченный Глеб закружил ее, расцеловал и совсем не удивился, не задал ни единого вопроса.





Было много народу, стол ломился от вкусной еды, девочки смеялись, кто-то отправился вытаскивать из сугроба Катину машину. Глеб Калашников стянул с ее ног промокшие, полные снега сапоги. Он знал, как важно держать в тепле драгоценные узенькие ступни примы-балерины, и стал растирать их ладонями, согревать своим дыханием, потом принес огромные отцовские валенки.

– С ума сошли! – закричал кто-то, – Без пяти двенадцать!

На экране телевизора лицо Горбачева сменилось башней с курантами. Бабахнуло шампанское. Все стали чокаться, Глеб поцеловал Катю в губы. Наступил восемьдесят девятый год. Все побежали во двор хлопать хлопушками, кричать «ура». В сонном полупустом поселке отчаянно лаяли собаки.

Наоравшись, набегавшись по глубокому снегу, усыпав сад и окрестные улицы разноцветным хлопушечным конфетти, вернулись в дом, погасили свет, зажгли свечи. Катя так и не поняла, сколько же здесь народу. Мелькали знакомые и незнакомые лица. Под лирическую композицию Фредди Меркури медленно качались пары. Катя обнаружила, что танцует-с Глебом, в огромных валенках, в шелковом вечернем платье. Его губы щекотно шептали ей на ухо что-то смешное и ласковое, его руки, такие знакомые, теплые, прикасались к ней бережно, держали надежно, согревали и заставляли забыть обо всем плохом, холодном, грязном. Ничего страшного не произошло. Ничего страшного… Пары стали постепенно разбредаться по трехэтажному дому. На калашниковской даче было газовое отопление, дом прогревался весь целиком, всем хватило места, чтобы уединиться. Какая-то очередная девочка ушла плакать по Глебу на заснеженное крыльцо, но кто-то одинокий и великодушный бросияся ее согревать, утирать горькие слезы.

Катя и Глеб заметили, что стоят одни уже не в гостиной, а в маленькой спальне родителей Глеба, давно нет никакой музыки, они стоят, обнявшись, прижавшись друг к другу, и за окном падает медленный крупный снег. Они не успели опомниться, а уже целовались, и ловкие пальцы Глеба вытаскивали шпильки из Катиных волос, расстегивали «молнию» шелкового платья, и мягкие губы жарко скользили по длинной Катиной шее, по тонким ключицам.

Платье упало на пол, в другой конец комнаты полетели джинсы, свитер и все прочее. Высокие валенки народного артиста Константина Калашникова застыли, как солдаты на посту, у старой, потертой тахты.

Когда Катя открыла глаза, за окном был солнечный морозный день. Кто-то из гостей уже уехал, кто-то отправился гулять. В доме стояла тишина. Катя хотела встать, умыться, сварить кофе, но Глеб притянул ее к себе, и все повторилось, уже без лихорадочной ночной спешки, без страха и сомнений.

– Какие мы с тобой были глупые, – прошептал Глеб, – хорошо, что не успели состариться… Сейчас, восемь лет спустя, сидя в зыбком рассветном свете в чистой холодной кухне, Катя поймала себя на том, что ту первую их ночь, тот Новый год, она помнит отчетливей, чем все последующие годы сложной семейной жизни. И пусть все грязное, ужасное, что было потом между ними, исчезнет, забудется.

Катя встала, накинула поверх халата огромную вязаную шаль. Глеба больше нет и не будет никогда. Вот его любимая чашка, он привез ее из Англии, с Бейкерстрит, пил чай только из нее. В прихожей, в зеркальном шкафу, висят его вещи. Жанночка недавно убрала все летнее на антресоли, достала плащи, куртки, осенние ботинки… А подушка в спальне хранит его запах, и короткие жесткие волоски остались в сетке электробритвы. Господи, сколько всяких теплых мелочей, сколько обыденной ерунды остается после человека, и все это согревает, заставляет больно сжиматься сердце – если, конечно, человека любили, если простили ему плохое и помнят только хорошее.