Страница 6 из 60
Хроника путешествия продолжала писаться в её открытках.
"Милый, родной! Еду в Ташкент. Еду уже 6 дней. Еще не проехала половины пути. Но мне все равно, если бы сказали ехать месяц - так месяц, два - так два. Все корабли сожжены... Возврата к старому нет. Впереди ничего нет... Стихи, вырезки все со мной, но наши вещи, старый дом, под тополем, оставлен. Как бы хотелось поджечь... Еду с Зощенко, Луговским, последний совсем болен. Гуляю с Митькой в Оренбурге. .... Еду степью, безбрежной. Киргизы, верблюды. Пожелтевшие степи... Азия... Выехала из Москвы 14-го утром, был снег, слякоть, мерзли в шубе. Сейчас солнце, тепло. Проехали половину пути, торопиться не хочется, ждет мало радости. Как далеко от тебя и до фронта... Но так должно быть. Тяжело... Ждут, наверное, бараки, Союз писателей не позаботился... Обогнал нас поезд с Виртой и Афиногеновыми - им-то там будет хорошо. ... Книги остались в шкафах, завалила их журналами, забила гвоздями. Все осталось в старом доме, как было. ... Володя Луговской совсем стал психопатом... Любовь Орлова, Эйзенштейн, Бурденко... Все могло бы быть забавным, если бы не было трудным. Ужасно, но надо заниматься бытом в Ташкенте, завидую вам, вы какие-то очищенные......".
Афиногеновы - это семья драматурга, жена Дженни и её мать. А сам Афиногенов - человек странной судьбы: в свое время он был одним из руководителей РАППа, его пьесы ставили в пример М. Булгакову, потом опала, одиночество, ожидание тюрьмы и гибели, и вдруг - внезапное прощение от высшего руководства. А 29 октября 1941 года на Старой площади возле здания ЦК он будет убит разрывом бомбы. "А его мать ... будет эвакуирована в Ташкент и там станет нянчить моего сына, и у меня не хватит мужества сказать ей о гибели её сына..." - писала в своей книге Мария Белкина.
"Милый Толя. Еду уже девятые сутки. И каждый день пишу тебе и разбрасываю ... по станциям письма к тебе. За окном тянется степь голая, бесприютная... Сыр-Дарья течет скудная, медленная... Долго смотрела на Волгу, казалось, переехала границу... Может быть, завтра будем в Ташкенте. Там уже Вирта и другие знатные. ... Все мысли, все слова остались в Москве, в Ленинграде. Еду как мумия, из которой вынули душу и сердце... Далеко ты теперь от меня.
Маша".
Эта открытка была надписана рукою Татьяны Луговской: "Толя, целую тебя. Туся". Рядом стояли две буквы - "В.Л."! На большее Владимир Луговской не решался, он не представлял, как к нему отнесется старый друг.
Отступление из сегодняшнего дня Когда эта книга только задумывалась и в ворохе писем, документов, бумажек военной поры вырисовывался сюжет о ташкентской эпопее одной из писательских семей, я не могла представить, что непосредственно под квартирой Луговских в Лаврушинском переулке живет Мария Белкина, проделавшая весь путь из Москвы в том же вагоне поезда, где ехали Луговские. Меня познакомили с ней для того, чтобы уточнить какие-то детали жизни в эвакуации. Я спустилась на этаж ниже, мне открыла дверь прямая пожилая женщина, с глубоко посаженными глазами и строгим лицом. Мы прошли в одну из полутемных больших комнат, где по стенам стояли старые книжные шкафы с большим количеством фотографий и книг о Цветаевой. На любые вопросы Мария Иосифовна отвечала удивительно четко, и если рассказывала какой-либо сюжет, то это была живая картина. Таких картинок набралось очень много, и не все относились к ташкентскому периоду. Постепенно, слово за слово стали выплывать подробности ташкентской эвакуации, история долгих отношений с Татьяной и Владимиром Луговскими. Было невероятно странно слышать, как человека, которого давным-давно нет на земле, она называет "Володька", или об Антокольском - "Павлик", но при этом почтительно - Марина Ивановна, Борис Леонидович. Они навсегда - старшие, лучшие.
Несмотря на то что многие близкие и друзья Марии Белкиной давно покинули этот мир, она не живет только прошлым: ничего не идеализирует в нем и не приподымает никого из прежних героев. Одних любит, других нет, но даже о тех, кого не любит, говорит, пытаясь понять причины их слабости, их дурных поступков.
В одну из встреч она сказала, что ей не интересно писать о самой себе, она всегда пыталась писать через людей время, которое в них отразилось.
Несмотря на блистательную память в свои девяносто лет, она, конечно же, не в состоянии была помнить содержание своих писем и открыток шестидесятилетней давности, посылаемых тогда, летом 1941 года, с дороги Тарасенкову на фронт. Я стала их читать и расшифровывать в поисках деталей путешествия, и тут оказалось, что картинка тех дней в поезде, как в мозаике, стала складываться. Рассказы и письма Татьяны Луговской дополнялись текстами открыток. Мария Иосифовна, когда я читала её письма, где попадались подписи Луговских, радостно восклицала: "Недаром же я писала о скрещенье судеб, достаточно только прикоснуться к чьей-либо жизни, и нити чудесным образом сплетаются!" Чем дальше, тем больше она вспоминала обстоятельства того печального путешествия, но об этом ниже.
Фронт - эвакуация
Моральное противостояние фронта и тыла, фронта и эвакуации, воюющих мужчин и тех тыловых "крыс", которых, как считали фронтовики, они закрывают своими спинами, было так же остро в писательской среде, как и во всем советском обществе тех лет.
Среди писателей были воюющие и те, кто лишь изредка появлялись в расположении войск, пописали отчеты и статьи в газеты; были те, кто погибал на передовой и в блокадном Ленинграде, и те, кто навещал время от времени погибающий от голода и холода город. Потом были уравнены все. В письме к Марии Белкиной в Ташкент от 30 ноября 1941 года Тарасенков писал: "Сообщи о друзьях, кто где? Маргарита уже с тобой? Крепко целуй её. Где Пастернак, Асмус, Лапин, Хацревин? Ходит слух о гибели Долматовского. Правда ли это? Только псевдодрузьям - беглецам типа Вирты - Луговского - Соболева приветов не передавай. После войны выгоним их из ССП".
Пастернак поедет в Чистополь, двух писателей, Лапина и Хацревина, убьют на фронте, а Долматовскому удастся выйти живым из окружения, однако слухи о его предполагаемой гибели обойдут писательское сообщество.
Натяжение "фронт - эвакуация" уже хорошо видно из текста письма из блокадного Ленинграда. Вирта и Соболев фронт посетили и превратились в писателей, прошедших войну, а Луговского возмущенное общественное мнение тех лет называло трусом, дезертиром в глаза. Когда на всех фронтах произошел перелом, ему стали активно предлагать вылететь - "приобщиться" к военным победам, он наотрез отказался. Это был сознательный выбор оставаться вне войны и пройти то, что выпало на его долю, до конца.
Наверное, в дни московского, а потом и ташкентского позора он ещё до конца не мог себе представить, что в этом ужасном для него падении - начало спасения.
В. Луговской много лет преподавал в Литературном институте. У него учились К. Симонов, Евгения Ласкина (первая жена Симонова), Евг. Долматовский, М. Матусовский, С. Наровчатов, М. Луконин и многие другие. Известно, что ученики его обожали, гордились им, читали наизусть его военные, романтические стихи.
Спустя двадцать лет, в письме от 4 ноября 1961 года, Константин Симонов написал автору книги о жизни и творчестве Владимира Луговского Льву Левину о том потрясении, которое он испытал, встретив в первые месяцы войны своего бывшего поэтического наставника.
"Я, как и многие из поэтов моего поколения, близких Луговскому и очень любивших его, очень тяжело пережил его собственную драму военных лет. Мы ждали другого, ждали, что это будет один из самых сильных и мужественных голосов нашей поэзии в эту тяжкую годину, ждали, что кто-кто, а уж "дядя Володя", как мы звали тогда Луговского, пройдет всю войну с армией. Этого не случилось. Известно, что у каждого из нас возникал вопрос: почему? И под влиянием этого вопроса мы, даже помимо собственной воли, с горечью переоценивали кое-что в прошлом - рассказы о Гражданской войне, о басмачестве.
Представление о Луговском как об учителе мужества поколебалось. Вернее, то, что он говорил, оставалось в сердце, но представление о личности, стоявшей за этими верными, мужественными словами, поколебалось.