Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 111

- Молился я лет полсотни, а безгрешнее не стал, теперь же помирать мне пора и уж не замолю я грехов, времени нет!

Поглядел на всех и добавил серьёзнее:

- Это я - шучу! Просто - ноги ослабли, не могу стоять в церкви...

Во всём, что говорил Кожемякин, прежде всего люди отмечали то, что казалось им несбыточным или трудно осуществимым, а заметив это, отрицали вместе с ним и осуществимое. Каждый из них старался дробить его мысли и, точно осколок стекла, отражал своим изломом души какую-то малую частицу, не обнимая всего, но в каждом был скрыт "свой бубенчик" - и, если встряхнуть человека умело, он отвечал приветно, хотя неуверенно. Он внушал этим людям, что надо жить внимательнее и доверчивее друг ко другу, - меньше будет скуки, сократится пьянство; говорил, что надо устроить общественное собрание, чтобы все сходились и думали, как изменить, чем украсить жизнь, его слушали внимательно и похваливали за добрые намерения.

- Не теми ты, Кожемякин, словами говоришь, а по смыслу - верно! соглашался Смагин, покровительственно глядя на него. - Всякое сословие должно жить семейно - так! И - верно: когда дворяне крепко друг за друга держались - вся Русь у них в кулаке была; так же и купцам надлежит: всякий купец одной руки палец!

Когда в компании был Хряпов, он сидел где-нибудь в сторонке, молчал, мигая слезоточивыми глазками, а потом, один на один, говорил Кожемякину, с горькой хрипотой в голосе и приглушённым смешком:

- Милый! Заросла наша речка гниючей травой, и не выплыть тебе на берег - запутаешься! Знаю я этот род человеческий! Сообрази - о чём думают? Всё хотят найти такое, вишь, ружьё, чтобы не только било птицу, а и жарило! Им бы не исподволь, а - сразу, не трудом, а - ударом, хвать башкой оземь и чтобы золото брызнуло! Один Сухобаев, может, гривенника стоит, а все другие - пятачок пучок! Ты их - брось, ты на молодых нажми, эти себя оправдают! Вон у меня Ванюшка, внук...

Слёзы текли из глаз его обильнее, голос становился мягче, слаще.

- Этот будет своей судьбе командиром! Он - с пяти годов темноты не боится, ночью куда хошь один пойдёт, и никакие жуки-буканы не страшны ему; поймает, крылышки оборвёт и говорит: "Теперь овца стала! Большая вырастет стричь будем!" Это я - шучу!

Он смеялся весёленьким стеклянным смешком и ускорял шаги, подпрыгивая на ходу, как пружинный.

Иногда - всё реже - Кожемякин садился за стол, открывал свою тетрадь и с удивлением видел, что ему нечего записывать о людях, не к чему прицепиться в них. Все они сливались в один большой серый ком, было в каждом из них что-то своё, особенное, но - неясное, неуловимое - оно не задевало души.

Душа его томилась желанием дружбы, откровенных бесед об этих людях, о всей жизни, а вокруг не было человека, с которым он мог бы говорить по душе.

Особенно смущал Кожемякина Посулов: он кружился около него коршуном, молча разглядывал и покрякивал, как бы поднимая никому не видимую тяжесть, - это внушало Кожемякину подозрение, и он сторонился мясника.

- Ты что ко мне не заходишь? - настойчиво спрашивал Шкалик, не глядя в глаза и посапывая. - Ты заходи, али я бесчестнее других? С меня знакомства начал, а не заходишь!

Однажды Кожемякин неохотно назначил день и час, когда зайдёт, пришёл, а Посулов сконфузился, надул щёки и, катаясь по комнате, виновато объявил:

- Экая, братец ты мой, жалость! Случилось тут дело у меня, должен я идти сейчас, ей богу! Уж ты - с Марфой посиди покуда, а? Я - скоро!

- Да не беспокойся, - уговаривал его Кожемякин, несколько удивлённый таким обилием слов.

- Как же, братец, а? Я, может, Никона Маклакова приведу, ты как терпишь его? Он весёлый.

И быстро ушёл, а дородная его супруга, лениво улыбаясь, пригласила гостя:

- Садитесь, пожалуйста!

Села против него, сложив руки под грудями, отчего груди вызывающе приподнялись, и, неотрывно разглядывая его лицо, улыбалась всё той же улыбкой, словно наклеенной на лицо её.

- Что это вы мало ходите куда? - спрашивал он, отводя глаза от неё.

- Да так, не охотница я.

- Отчего же?

- Одеваться надо, а не люблю я, когда затянута вся. На свадьбы я хожу.

- Мало свадеб эту зиму!

- Мало, - согласилась она, не выражая сожаления.

- Это всё из-за голода!

- Неужто? - равнодушно спросила женщина.

Он стал объяснять, почему голод в деревнях мешает жениться городским, а сам, поглядывая на неё, думал:

"Экой идолобес! Даже глядеть на неё зазорно".

Вдруг, перебив его речь на полуслове, она нудно спросила:

- А вот вы не женитесь - разве от голода? У вас денег много ведь?

- Боюсь я, - сказал Кожемякин шутливо.

- Чего же бояться тут? - как будто немного удивилась она, и в глазах её что-то дрогнуло.

- Вас, женщин...

Женщина покачнулась вперёд, её зрачки заметно сузились, и она протянула в нос:

- Ну-о-о? Расскажите, как же это, - чего же вы боитесь?

Глаза её застыли в требовательном ожидании, взгляд их был тяжёл и вызывал определённое чувство. Кожемякин не находил более слов для беседы с нею и опасался её вопросов, ему захотелось сердито крикнуть:

"Дура!"

- Не идёт Алексей-то Иваныч, - сказал он, отдуваясь, и, встав, прошёлся по комнате, а она выпрямила стан и снова неподвижно уставилась глазами в стену перед собой.

"Тянет, как омут, - думал гость, незаметно поглядывая на неё. - Нет, сюда я не стану ходить!"

Он ушёл, не дождавшись Посулова, и дорогой, медленно шагая по тёмной улице, думал:

"Экие несуразные люди! Даже страшно несколько с ними".

И вдруг он снова очутился лицом к лицу с одним из тех странных людей, с которыми уже не однажды жизнь упрямо сталкивала его.

Самым потерянным и негодным человеком в городе считался в то время младший Маклаков - Никон, мужчина уже за тридцать лет, размашистый, кудрявый, горбоносый, с высокими взлизами на висках и дерзким взглядом серых глаз. Кожемякин помнил обоих братьев с дней отрочества, когда они били его, но с того времени старший Маклаков - Семён - женился, осеялся детьми, жил тихо и скупо, стал лыс, тучен, и озорство его заплыло жиром, а Никон - остался холост, бездельничал, выучился играть на гитаре и гармонии и целые дни торчал в гостинице "Лиссабон", купленной Сухобаевым у наследников безумного старика Савельева. Там Никон подбивал всех и каждого перекинуться с ним картишками и, ловко обыгрывая неопытных или задорных людей, откровенно смеялся над ними, когда его ругали за нечистую игру.

- Нечестно? - орал он. - А вы знаете - что честно, чёртовы псы?

В городе его боялись, как отчаянного бабника и человека бесстыдного, в хорошие дома приглашали только по нужде, на свадьбы, сговора, на именины, как лучшего музыканта.

Базарными днями он приводил в трактир мужиков-певцов, угощал их, заставлял петь, и если певец нравился ему, он несуразно кричал дерзкие слова:

- Чем не панихида, а? Плачь, крохоборы! Эй, Смагин, али не тронуло тебя, деревянная душа?

С языка его, как жёлуди с дуба, срывалась ругань и щёлкала людей по головам.

Скандалил, стараясь обидеть наиболее солидных людей, а своего брата прежде всех: привязывался к нему и терзал:

- Тела у тебя, Сенька, девять пуд, а череп вовсе пуст! Ну, угощай от избытка, ты - богатый, я - бедный! Брат мой, в отца место, скоро тебя кондрашка пришибёт, а я встану опекуном к твоим детям, в город их отправлю, в трубочисты отдам, а денежки ихние проиграю, пропью!

Семён Маклаков боялся смерти, - посинев от страха, он умоляюще смотрел на брата и бормотал:

- Ну, отстань-ко! Что уж! Все на смерть осуждены...

Как все солидные люди города, Кожемякин относился к Никону пренебрежительно и опасливо, избегая встреч и бесед с ним, но, присматриваясь к его ломанью, слушая злые, буйные речи, незаметно почувствовал любопытство, и вскоре Никон показался ему фонарём в темноте: грязный фонарь, стёкла закоптели, салом залиты, а всё-таки он как будто светит немного и не так густо победна тьма вокруг.