Страница 8 из 27
Верно, что до этого времени мне ни разу, кроме одного случая, не пришлось хотя бы на миг встретиться с моими странными хозяйками. Тем единственным исключением было утро, когда я принес им свою чудовищную дань три тысячи франков золотом. Мисс Тина уже дожидалась в sala и сразу же протянула ко мне руку за деньгами, таким образом лишив меня возможности увидеть ее тетку. Старуха накануне сказала, что примет меня сама, но, видно, ей ничего не стоило нарушить свое слово. Деньги лежали в объемистом замшевом мешке, как были получены из банка, и, чтобы принять их, мисс Тине пришлось сложить обе ладони горстью. Сделала она это с величайшей серьезностью, хоть я пытался придать чуть шутливый характер всей церемонии. И так же серьезно она спросила, взвешивая золото на ладонях, хотя в голосе ее словно бы звенела радость: «А вам не кажется, что это слишком уж, много?» Я ответил, что все зависит от того удовольствия, которое я надеюсь здесь получить. И тут она покинула меня так же стремительно, как и накануне, успев только вымолвить совсем для меня новым тоном: «Удовольствие, удовольствие, — не бывает удовольствий в этом доме!»
После того я долгое время ее не видел, казалось даже удивительным, как это в повседневном житейском обиходе мы никогда не сталкивались, хотя бы случайно. Можно было только предположить, что она тщательнейшим образом избегала подобных случайностей; впрочем, дом был так велик, что в нем нетрудно было затеряться друг для друга. Когда я уходил или возвращался, то всякий раз, проходя через sala, с надеждой ждал, не мелькнет ли где-нибудь хоть краешек ее платья, но и этой скромной надежде не дано было сбыться. Казалось, она так и сидит с утра до вечера в комнатах у тетки, даже не выглядывая за дверь. Я старался представить себе, что они там делают вдвоем, неделя за неделей и год за годом. Никогда еще мне не приходилось наблюдать столь упорной воли к одиночеству; эти две женщины не просто затаились в тиши — они напоминали животных, которые, спасаясь от преследования, притворяются мертвыми. У них никто не бывал, не заметно было никаких признаков связи с внешним миром. Ведь случись кому-нибудь прийти в дом, рассуждал я, или же мисс Тине выйти из дому, это не могло бы ускользнуть от моего внимания. Я совершил даже поступок, за который готов был сам себя презирать, хоть и оговорился мысленно, что один, мол, раз куда ни шло: попробовал навести своего слугу на разговор о привычках и нравах хозяек дома, и дал ему понять, что буду благодарен за любые сведения на этот счет. Но сведения его оказались на удивление скудны для дошлого венецианца; впрочем, там, где всегда соблюдают пост, много крошек с полу не подберешь. Вообще же он был исправный слуга, хоть и не такое совершенство, каким я его расписывал мисс Тине при нашей первой встрече. Он помог моему гондольеру доставить в дом целую кучу мебели, а когда все было перенесено в верхний этаж и расставлено по нашему с ним совместному усмотрению, сумел наладить мой домашний быт в меру тех требований, которых мне, кроме него, некому было предъявлять. Короче говоря, его заботами я мог существовать со всей приятностью, какую допускали мои не слишком удачно складывавшиеся дела. Я было понадеялся, что он влюбится в служанку мисс Бордеро или же, напротив, почувствует к ней резкую антипатию; в обоих случаях было бы неизбежно столкновение, а столкновение повело бы к переговорам. Мне почему-то казалось, что эта девушка общительна от природы, а поскольку я не раз видел, как она бегает взад и вперед по разным домашним надобностям, то поводы к общению наверно нашлись бы без труда. Но ни единой капли не привелось мне глотнуть из этого источника: как выяснилось вскоре, все чувства Паскуале были безраздельно отданы одному предмету, так что прочих женщин он попросту не замечал. То была некая молодая особа с сильно напудренным лицом, ходившая в желтом ситцевом платье и обладавшая неограниченным досугом, что позволяло ей часто навещать Паскуале. Занималась она, когда имела к тому охоту, низанием бисера для украшений, изготовляемых в Венеции в несметных количествах; карманы у нее были всегда полны этого товара, и мне не раз случалось находить бисеринки на полу своей комнаты. От ее бдительного взора не укрылась бы возможная соперница в доме. Мне же, разумеется, не к лицу было собирать прислужничьи сплетни, и с кухаркой мисс Бордеро я ни разу в разговор не вступал.
Старуха даже не позаботилась прислать мне расписку в получении платы за три месяца, и это лишний раз подтвердило мне, что она твердо решила не иметь со мной никакого дела. Несколько дней я ждал расписки, потом, убедившись, что ждать напрасно, долго ломал голову в поисках причин, побудивших ее пренебречь столь непременной и общепринятой формальностью. Сперва меня так и подмывало самому ей напомнить, но потом я отказался от этой идеи, вопреки своим представлениям о том, что было бы в данном случае правильно: счел, что важнее всего сохранить мир. Казалось бы, если мисс Бордеро подозревает меня в каких-либо тайных умыслах, моя деловитость ослабила бы ее подозрения; и все же я решил не быть деловитым. Возможно, этот промах с ее стороны был намеренной дерзостью, ироническим жестом, призванным доказать ее уменье одерживать верх над теми, кто вздумал над нею одержать верх. Если так, то лучше пусть она думает, что ее уловки остались незамеченными. На самом же деле, как я это понял впоследствии, старуха просто желала подчеркнуть, что благосклонно оказанная мне милость имеет четко обозначенные границы и я об этом не должен забывать. Она предоставила мне часть своего дома, но ничего не намерена была к этому прибавлять, даже клочка бумаги со своей подписью. Замечу попутно, что поначалу это меня не обескуражило — в самой парадоксальности положения была для меня особая прелесть. Я уже решил посвятить это лето задуманному литературному предприятию и, тешась предстоящей мне игрой со случаем, не думал о том, что сам могу оказаться игрушкой в чьих-то руках. В Венеции всякое дело требует терпения, а мне, пылкому поклоннику Венеции, был близок ее дух, тем более что в данное дело я вложил немалые средства. Дух Венеции сопутствовал мне повсюду, неотделимый от бессмертного образа поэта, суфлировавшего мне мою роль, — образа, в каждой ожившей черте которого светился гений. Я вызвал его из небытия, и он явился; я беспрестанно видел его перед собой, казалось, его лучезарная тень вновь сошла на землю заверить меня в том, что мое предприятие он считает в равной мере и своим и что мы вкупе и влюбе доведем его до благополучного конца. Он словно говорил мне: «Будь снисходителен к ней, бедняжке, у нее есть свои предубеждения, дай срок, и все образуется. Тебе сейчас трудно в это поверить, но, право же, она была очень хороша в 1820 году. А пока наслаждайся тем, что мы с тобой в Венеции — ведь нет на свете лучшего места для встречи старых друзей. Взгляни, как прекрасно тут созревание лета, как тают и сливаются воедино небо, и море, и мерцающий розоватый воздух, и мрамор старых дворцов». Моя личная эксцентрическая затея становилась частью венецианской романтики и венецианской красоты, я даже чувствовал некое мистическое родство, некую духовную сопричастность с теми, кто в прошлом отдавал себя здесь служению искусству: они трудились во имя прекрасного, во имя своего призвания, — разве я не делал того же? Прекрасное было в каждой строчке, написанной Джеффри Асперном, и я хотел, чтобы все это увидело свет.
Проходя через sala по дороге домой или из дому, я всякий раз норовил замешкаться там и подолгу, сколько позволяло мое чувство приличия, не спускал глаз с двери, которая вела в обиталище мисс Бордеро. Со стороны могло показаться, что я колдую или пытаюсь осуществить сложный гипнотический эксперимент. А я только молил бога, чтобы дверь отворилась, или думал о тех сокровищах, что таились за ней. Сейчас мне даже кажется странным, отчего это я ни разу не усумнился, что драгоценные реликвии находятся именно там, ни на миг не утратил сладостного ощущения своей непосредственной близости к ним. Они были досягаемы, они пока не ускользнули от меня, и этим моя жизнь как бы смыкалась с той блистательной жизнью, часть которой они когда-то составляли. Я настолько увлекся этой волнующей мыслью, что в своей одержимости готов был уже и мисс Тину отнести к прошлому. Она, и правда, была — и в моих глазах оставалась — частицей прошлого, эта тихая старая дева, но все же не столь давнего, как времена Джеффри Асперна, которого, подобно мне, знала только понаслышке. Но она много лет жила вместе с Джулианой, она видела и держала в руках вещи, хранившие его память, и при всей ее глупости какие-то частицы тайны не могли не пристать к ней. Той самой тайны, воплощением которой была для меня старуха и мысль о которой заставляла мое сердце критика биться сильней. Оно и в самом деле билось особенно сильно подчас, в вечернее время, когда я, вернувшись откуда-нибудь, брел со свечой к себе наверх и вдруг останавливался под глухими сводами sala. В эти минуты полной тишины, особенно ощутимой после долгого шумного дня, загадка мисс Бордеро словно плавала в воздухе, и то обстоятельство, что она еще живет, казалось удивительней, чем когда-либо. Это были самые острые впечатления. Нечто подобное, только в иной форме, с примесью некоторого оттенка взаимности, я испытывал и в те часы, когда сидел в саду с книгой и смотрел поверх ее страниц на закрытые окна хозяйских покоев. В этих окнах никогда не мелькало и признака жизни, как если бы из страха, что я могу их увидеть, обе дамы предпочитали проводить свои дни в темноте. Но отсюда напрашивался вывод, подтверждавший мои догадки, им, стало быть, есть что скрывать. Эти неподвижные ставни были выразительны, как зажмуренные веки, я тешил себя надеждой, что чей-то взгляд незаметно следит за мной меж сомкнутых ресниц.