Страница 2 из 38
Как и весь советский народ, Милий Алексеевич прекрасно знал «силу слов». В лекции приват-доцента называлась она изветом. Слушая Тельберга, нельзя было не подивиться глубинности корней. Удивившись, нельзя было не признать эпигонством достижения современной Милию Алексеевичу администрации. Возродила традицию, что похвально, но все же эпигонство.
– Извещения о «государьских лиходеях» почиталось нравственным долгом, невозмутимо трактовал приват-доцент. – Постепенно политический извет обрел черты обязанности, подкрепленной угрозой: уклонившегося от доноса «казнити смертию безо всякия пощады». Эта обязанность, эта угроза рушила скрепы родственные, семейные, супружеские. Если жены и дети – цитирую – «тех изменников про тое измену ведали, и их по тому же казнити смертию». Но это не все. Цитирую: «А буде кто изменит, а после его в московском государстве останутся отец или мати, или братья родные и неродные, или дядья или иной кто в роду, да буде допряма сыщется, что они про измену ведали, и их казнити смертию»…
Пахнуло вонючим и тухлым: в пересылке, что «в городе Горьком, где ясные зорьки», дети «государьских лиходеев» запалили тюфяки и одежу и вот задыхались в самосожжении вонючем и тухлом. А краем глаза видел Милий Алексеевич костер, вокруг костра сидели пионеры, слушали про Павлика Морозова. Славь беднягу иль ославь беднягу, но бери в расчет исконную обязанность доносить.
Тельберг помедлил, призывая Башуцкого сосредоточиться. Продолжил:
– Главные черты тогдашнего политического розыска: тайна и срочность. «Ночным временем, чтобы никому не было ведомо». Все вершилось спешно. Тотчас пускали в ход пыточные средства, тотчас гнали гонцов к государю. И вот еще что: всех сознавшихся пытали вторично, добиваясь оговора сообщников…
Ладони Башуцкого вспотели липким, гадким тогдашним потом. Взяли его ради вала, как берут рыбью молодь. Нет, не пытали. А только пригрозили. В подвале, огромном и сводчатом, за одиноким письменным столом сидел полковник государственной безопасности в мешковатом пехотном кителе. Внушал: органы не прибегают к физическим методам, но поскольку вы, Башуцкий, не желаете разоружаться, вынуть из-за пазухи антисоветские камни… Лицо Милия Алексеевича сделалось алебастровым, он это почувствовал; гадко и липко вспотели ладони. Странно, однако: он не побоев испугался, нет, унизительно-постыдной утраты… коленных чашечек. Мелко-мелко, часто-часто дрожали они, вдруг крупно и резко вспрыгивали и опять дрожали мелко-мелко, часто-часто, вот-вот брякнут на каменный пол, да и покатятся к ногам полковника в желтых полуботинках… «А там, знаете, бьют кулаком наотмашь, по-мужицки бьют», – сказал беззубый старик. Давно сказал, на этапных нарах, но только сейчас, слушая Тельберга, пронзило Милия Алексеевича: по-мужицки бьют, как и Тельберговы «персонажи», вот разве что не умели они одним ударом вышибать дитя из лона беременной женщины, а эти-то, в желтых полуботинках, эти умели…
– Нашим предкам, – итожил приват-доцент, – чужда была вычурная фантазия средневековых инквизиторов, пытки во времена московских царей отличались однообразной жестокостью.
С одной стороны, приемлемо: на Западе пытали круче, нежели на Руси; с другой – уничижительно: вроде бы россиянам недоставало воображения. К тому же немец, пусть и обруселый, примазался к «нашим предкам». То-то высек бы этого Тельберга сурово-неистовый Валериан Шагренев, не только литературовед, но и один из лучших знатоков русского самосознания. Хорошо еще, что примкнувший к «нашим предкам» не кивнул на пушкинское – образ правления дает каждому народу особеную физиономию.
Башуцкий вздохнул и закрыл книгу, изданную в 1912 году. Ничего не оставалось, как только признать однообразие жестокости и жестокость однообразия.
3
Он никогда не видел, как отворяют Секретные Комнаты. Нынче сподобился. И не робел «секретности»: в Особые Кладовые, находившиеся в старинном доме у Невы, явился об руку с родственником.
Секретная Комната не имела прямого отношения к синим тюльпанам, но Башуцкий, по обыкновению, примеривался и принюхивался к избранному сюжету. Он уже и в Москву ездил, сидел в архиве на Пироговской, вникая в бумаги Третьего отделения и штаба корпуса жандармов. Потом вернулся и… и опять корпел в читальном зале на набережной Красного флота; будто наперекор кому-то по-старому называл ее Английской.
Листая одно, другое, третье, клевал по зернышку.
Наконец забрел в фонд 1353, двадцать шесть единиц хранений тридцатых годов прошлого столетия – дела Временной комиссии по разбору архивов Государственного и Сенатского.
Эти документы, зевая, отложил бы в сторону соискатель ученой степени. Не то наш очеркист. Почерк башмачкиных, кляксы башмачкиных, будни башмачкиных. Не бросили векам ни мысли плодовитой, ни гением начатого труда? Да ведь жили на белом свете, жили и обратились в топь и глину петербургских погостов.
Башуцкие, выходцы с песчаных берегов Десны, давно угнездились на гранитных, невских – люди негромкие, под пером Карамзина не блистали. Милий же Алексеевич трепетал жухлым листком какой-то высохшей ветки.
В его школьные годы наилучшим считалось происхождение пролетарское, «от станка» – гарантия принадлежности к первому сорту вольнонаемных граждан. Теперь на котурнах было происхождение крестьянское, «от сохи» патент корневого превосходства. Так и подмывало вопросить: а ты, Микула Селянинович, от какой «сохи» – которую ликвидировали как класс или которая ликвидировала класс? Не праздный вопросец! Еще в прошлом веке мужик вожделел не только помещичью, но и кулацкую собственность. Стало быть, эту самую ликвидацию держал на уме задолго до Эпштейна, наркома земледелия. Но Милий Алексеевич сторонился нынешних богоносцев: от них шибало поножовщиной.
Не имея в тылу ни «станка», ни «сохи», Башуцкий не гордился своими предками. А мальчик был. Был мальчик!
Семья Калашниковых жила в том же парадном, что и Башуцкие. Мишенька родился уже после того, как ополченец Калашников принял окопную смерть. Мальчик дивил Башуцкого не повтором отцовских черт, дело заурядное, а повтором отцовскою «маневра»: скорым шагом пересечет двор, круто, под прямым углом свернет к парадному и рывком откроет дверь. Точь-в-точь отец. А ведь не видел, никогда не видел… Ну, генетики объяснили бы, что и почему, Милию Алексеевичу объяснения были без нужды. Глядя на Мишеньку, испытывал он благодарность к таинственным токам бытия, звучавшим нежно, как ивовая дудочка за холмом.
И вот она зазвучала. Он листал, как ласкал, невзрачную «единицу хранения», да вдруг и почувствовал спиритическую дрожь пальцев – из штатного расписания одной тысячи тринадцати сенатских чиновников выглянул… Башуцкий! Мелкая сошка, коллежский регистратор, 24 рубля 05 копеек жалованья; «состоял при обер-прокурорском столе» и только что был прикомандирован «для поручений к сенатору Маврину…». Никто на всем свете, ни один из мириада вот в эту минуту не думал о каком-то давным-давно не существующем регистраторе, а он, Милий Башуцкий, думал, тем самым возобновив его бытие, и, словно бы отчалив, они вместе прибыли на Васильевский остров, где имело быть вскрытие Секретной Комнаты.
Уф, духота! Солдаты держат в кулаках горящие свечи. Тощий, долговязый сенатор Маврин, с неожиданным при таком телосложении пухлым лицом, морщится от приступа почечуя.
Увесистые печати Секретной Комнаты были в легоньких серебряных футлярчиках. Печати пересчитали, футлярчики сняли и удостоверились в девственности сургуча. Засим в узкие скважины ключи влагали и, сопя, ворочали трудно.
Высокая дверь отворилась тяжело, медленно, тьма плеснула из Секретной Комнаты и сухо, как коленкор, треснула в пламени свечей. Сенатор, вытянув перст, подал унтеру знак: «Начинай!» Коллежский регистратор Башуцкий обмакнул перо.
Вынесли из Секретной Комнаты и внесли в несекретную ведомость:
Чайники жестяные – 2,
флейты сломанные – 2,