Страница 11 из 23
Так этот вот господин из Гааги, на свое несчастье, оказался моим соседом, днем - враг, бич и гонитель моих литературных трудов, а часть ночи - враг и гонитель моего сна. Конечно, не каждый день воспринимал я его существование, как бремя и кару. Выпадали теплые и солнечные дни, когда мне удавалось работать на воле; укрывшись за кустами в гостиничном саду, с папкой на коленях, я строчил страницу за страницей, думал свои думы, предавался мечтам или с наслаждением читал любимого Жан-Поля. Но в холодные и дождливые дни, а таких было предостаточно, я на целый день оказывался бок о бок с врагом; и в то время, как я за письменным столом безмолвно и напряженно склонялся над работой, голландец за стенкой топал взад и вперед, лил в умывальнике воду, обхаркивал всю раковину, бросался в кресло, переговаривался с женой, хохотал с ней над анекдотом, принимал знакомых. Для меня это зачастую были очень трудные часы. Правда, у меня имелось могущественнейшее подспорье, а именно - моя работа. Я никакой не героический труженик и не заслуживаю наград за прилежание, но уж если я в какой-то степени дал себя увлечь и обворожить возникшему образу или ряду мыслей, если уж, внутренне противясь, поддался искушению и попробовал облечь эти мысли в форму, то ни за что не отступлюсь от задуманного и нет для меня ничего важней. Бывали часы, когда, празднуй вся Голландия карнавал в 64-м номере, меня бы это не тронуло, настолько я был околдован и поглощен оседлавшей меня одинокой, удивительной и опасной игрой-головоломкой; разгорячившись, судорожно сжимая перо, гнался я за своими мыслями, строил фразы, выбирал среди нахлынувших ассоциаций, упорно нащупывал подходящие слова. Читатель, возможно, посмеется, но для нас, пишущих, писание самое азартное, волнующее приключение - плаванье на утлой лодке по бурному морю, одинокий полет сквозь вселенную. Пока ищешь одно-единственное слово, выбирая из трех пришедших на ум, слышать и чувствовать всю фразу, которую строишь; пока куешь фразу, пока отрабатываешь избранную конструкцию и стягиваешь болты остова, каким-то таинственным путем всегда ощущать тон и пропорции всей главы, всей книги какое это захватывающее занятие! Равное напряжение и концентрация мне, по собственному опыту, известны только еще при занятии живописью. Сходство тут полное. Тщательно и точно согласовывать каждый цвет с соседним легко и просто, этому можно научиться и затем сколько душе угодно практиковать. Но, помимо того, постоянно видеть перед собой и принимать в расчет все части картины, даже вовсе еще ненаписанные и невидимые, ощущать все хитросплетение перекрещивающихся тонов и полутонов - вот что невероятно трудно и редко удается.
Поэтому литературный труд требует от тебя такой концентрации, что при сильном творческом накале вполне мыслимо преодолеть внешние препятствия и помехи. Автор, которому кажется, будто он может работать только за удобным столом, при хорошем освещении, привычными письменными принадлежностями, на особой бумаге и т. п., мне подозрителен. Разумеется, инстинктивно ищешь всякие внешние удобства и облегчения, но если их нет, обходишься и без них. Так что мне частенько удавалось пером проложить расстояние или воздвигнуть глухую стену между собой и 64-м номером, позволявшие мне час-другой продуктивно поработать. Но едва я начинал уставать, чему немало способствовало постоянное недосыпание, помехи вновь возникали.
Много хуже, чем с работой, обстояло дело со сном. Я не намерен тут излагать свою чисто психологически обосновываемую теорию бессонницы. Скажу лишь, что временный иммунитет к Голландии, то отключение от 64-го номера, которое с помощью окрыляющих сил мне порой удавалось достичь в работе, не распространялось на мои попытки уснуть.
Страдающий бессонницей, если она преследует его длительное время, подобно большинству людей в состоянии нервной перегрузки, начинает испытывать отвращение, ненависть, даже кровожадность равно как к себе, так и к ближайшему своему окружению. А поскольку ближайшее окружение для меня представляла Голландия, то в бессонные ночи во мне постепенно накапливалось отвращение, злоба и ненависть к голландцу, которые не могли рассеяться за день, так как помехи и раздражение не прекращались и тут. Бывало, лежа по вине голландца без сна, чувствуя, что меня бьет лихорадка от переутомления и неутоленной жажды покоя, и прислушиваясь к самоуверенным, твердым, солидным шагам соседа, к его самоуверенным, бравым движениям, к мощным раскатам его голоса, я преисполнялся достаточно-таки острой ненавистью к нему.
Все же и в такой ситуации я всегда до известной степени сознавал всю абсурдность своей ненависти, сохранял способность в какой-то миг над ней посмеяться и тем самым ее притупить. Совсем уж плохо стало, когда эта по сути дела безличная ненависть, направленная только на лишавшие меня сна помехи, на собственную нервозность, на неплотную дверь, со дня на день стала все меньше поддаваться нейтрализации и разделению, постепенно становясь все более слепой, все более односторонней и личной. Я мог сколько угодно себе напоминать и доказывать личную непричастность голландца - под конец ничего уже не помогало. Я попросту его ненавидел, и совсем не только в те минуты, когда он мне действительно мешал, когда среди ночи его громкие шаги, разговоры, смех, может, и в самом деле были бесцеремонны. Нет, я ненавидел его теперь по-настоящему, той настоящей, примитивной, глупой ненавистью, какой незадачливый мелкий лавочник-христианин ненавидит евреев, той глупой, животной, бессмысленной и в основе своей трусливой или завистливой разновидностью ненависти, которую я постоянно осуждаю в других, которая отравляет политику, деловую и общественную жизнь и на какую я никак не считал себя способным. Я ненавидел уже не только его кашель, его голос, а его самого, всего реального человека, и когда, веселый и ничего не подозревающий, он встречался мне днем, это была для меня встреча с заведомым врагом и негодяем, всей моей философии хватало лишь на то, чтобы не давать волю своим чувствам. Его гладкое, улыбающееся лицо, толстые веки, толстые улыбающиеся губы, брюшко, обтянутое модным жилетом, его походка и манера держаться, все вместе было мне противно и ненавистно, а всего больше я ненавидел бесчисленные свидетельства его силы, здоровья и несокрушимости, его смех, благодушие, энергию движений, лениво-превосходительный взгляд, все эти свидетельства его биологического и социального превосходства. Конечно, легко быть здоровым и благодушным, легко разыгрывать из себя добряка, если днем и ночью живешь за счет сна и сил других людей, если днем и ночью пользуешься деликатностью, молчанием и выдержкой своих соседей, а сам без стыда и совести, когда вздумается, шумишь днем и ночью, сотрясая воздух и весь дом звуками и вибрациями. Чтоб его черти съели, этого господина из Голландии! Тут мне смутно представлялся Летучий голландец[7] - не был ли он тоже проклятым злодеем и мучителем? Но особенно припоминался мне голландец, которого изобразил когда-то писатель Мультатули[8], тот тучный сибарит и накопитель, чье богатство и сытое добродушие зиждилось на высасывании последнего сока из малайцев. Молодец, Мультатули!
Друзья, которым лучше известны мои чувства и образ мыслей, мои верования и взгляды, могут себе представить, как я страдал в этом недостойном положении, как должна была меня тревожить и мучить такая непроизвольная, всем сердцем отвергаемая мною ненависть к невинному - причем не из-за невиновности моего "врага" и несправедливости моего к нему отношения, но прежде всего из-за нелепости собственного образа действий, из-за глубокого, принципиального противоречия между моим реальным поведением и всем тем, что утверждали мой разум, мои убеждения, моя вера. Ведь самая глубокая моя вера, самое священное для меня убеждение заключается в единстве, в божественном единстве вселенной, все страдания, все зло происходит лишь из-за того, что мы, каждый в отдельности, перестали воспринимать себя как неразрывные части целого, что наше "я" преувеличивает свое значение. Много в своей жизни я страдал, много сотворил дурного, много натерпелся по собственной вине тяжелого и горького, но всегда и неизменно мне удавалось спастись, забыть свое "я" и поступиться им, почувствовать единство, признать иллюзией разлад между внутренним и внешним, между "я" и миром и с закрытыми глазами смиренно раствориться в единстве. Легко мне это никогда не давалось, меньше всего я гожусь в святые, и все же всегда и неизменно повторялось со мной чудо, которому христианские теологи дали прекрасное имя "благодати" - божественное состояние умиротворенности, непротивления, добровольного приятия, являющегося не чем иным, как христианским самоотрешением или индусским осознанием единства. И вот - увы и ах! - я опять оказался вне всякого единства, стал разобщенным, страдающим, ненавидящим, враждующим "я". Конечно, имелись и такие, я и тут не был одинок, существовало множество людей, вся жизнь которых была постоянной борьбой, воинственным самоутверждением своего "я" в противовес окружающему миру и которым мысль об единстве, любви и гармонии неведома и чужда, показалась бы глупостью и слабостью, да что там, вся практическая общепризнанная религия современного человека состоит именно в возвеличении своего "я" и его борьбы. Но хорошо себя чувствовать при таком выпячивании своего "я" и борьбе за него способны разве что натуры примитивные, сильные, нетронутые первобытные существа, тогда как знающим, через страданье прозревшим, через страданье одухотворившимся не дано найти в этой борьбе счастья, для них счастье мыслимо лишь в забвении себя, в ощущении единства. Эх, хорошо простакам, которые могут любить себя и ненавидеть своих врагов, хорошо патриотам, которым нет нужды сомневаться в себе, потому что сами они-де ни на столечко не виноваты в бедствиях и нищете своей страны, а, конечно же, только французы, или русские, или евреи, все равно кто, но всегда кто-то другой, всегда "враг"! Может, люди эти, девять десятых живущих на земле, в самом деле счастливы в своей варварской первобытной религии, может, им на зависть легко и весело живется в их панцире глупости или на редкость изобретательного умоненавистничества - хоть и это весьма сомнительно, ибо где взять общее мерило для счастья тех людей и моего собственного, для их и моего страданий?