Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 18



Молчим.

— Всё равно я его отметелю, — с угрюмой заботливостью обещает Тучный.

— Не надо, Сань… она ведь учительница, Сань, и он учитель, а я ведь кто… сам знаешь, Сань…

— Короче, — Гога категоричен, — короче, у моей сестры одна подружка: она будет с тобой ходить. Точняк, Арно, она согласится.

Мне ещё никогда не было так паршиво. Никогда-никогда — нигде.

— Она по правде с тобой будет ходить, ты не думай…

Я не думал. Я слушал дёргано-пульсирующий психический шум, отлично обжившийся во мне.

— Ты видел — она сама с ним… Ты видел?..

16.

В темноте начинает медленно проступать голубовато-бледное окно. Сегодня воскресенье: нас с Родькой не будут будить. Надежды заснуть у меня нет — изнываю в мечте отупеть так, чтобы сознание ушло в бессмыслицу.

Постепенно свет тяжелеет, всё более напоминая холодный взгляд исподлобья. Но меня, наконец, касаются персты сострадания: во тьме закрытых глаз стало благостно путаться, как вдруг мозг принялся царапать голос, пробираясь какими-то покапывающими периодами. Он странно полон и скорби, и высокомерия. Кажется, некто вещает в огромном пустом театре. Вижу одновременно и нашу комнату, и этот театр. Слова гулко, торжественно в нём отдаются.

Чёрный Павел расхаживает в своей искрящейся ризе, речь мало-помалу просачивается ко мне в сознание:

— Женщины… женщины — это алчность! Будь мужчина выше её хоть на дюйм, она сделает всё, чтобы принизить его до своего уровня! — лицо его поворачивается ко мне, играют резкие, глубокие складки лба. Мне мнится, вся вселенская скорбь засела в этих морщинах. — Я живу с Агриппиной двенадцать лет, мы сменили три радиоприёмника, она погрязла в вещах, она привержена к одним лишь предметам! вещизм — вот явление…

«Красивое ты явление, Пенцов…»

Мычу, изгибаюсь на кровати, призывая чувство конца предельной убойностью воображения: учитель обнимает, целует её…

— Беги. Беги от женщин, юный мой Арно! — возглашает Чёрный Павел.

О моей драме знает весь барак.

— Он не может бегать — не знаете, что ль?! — разбуженный Родька возмущён.

После завтрака со мной беседует Марфа. Сижу в их с Валтасаром комнате, Марфа — в кресле напротив меня; положив подбородок на ладонь, глядит ревниво-насторожённо.

— Теперь, мой милый, я не беспокоюсь за твоё развитие. Когда я влюбилась в учителя физкультуры, мне было пятнадцать. Ты более ранняя пташка. О, как безумно я была счастлива, когда он после моей записки пришёл на свидание и меня поцеловал! Но, представляешь, что было со мной, когда он на другой неделе женился?

— Зачем ты это выдумала?! — я силюсь показушно-злобным смехом перебросить в неё моё взгальное неистовство правды. — Ты выдумала-выдумала-выдумала!!!

Я сбегаю с уроков черчения. Валтасару об этом известно. Вижу — ему хочется мне помочь, но он пока нерешителен: он не знает ещё окончательно, что предпринять. Как-то из их комнаты донеслось: «Перевести в школу в город…» — Марфа Валтасару. Он что-то отвечал… «Евсей восхищён — дар математика!..»

Я торчал за письменным столом, уткнув лицо в стирательные резинки, карандаши, прочую разбросанную по столу мелочь; мне было абсолютно наплевать, во что уткнуто моё лицо. Подумал — хоть бы меня действительно перевели в городскую школу, чтобы я никогда не видел её…

Ещё думал, что скоро школьный вечер…

Болезненно тянет увидеть её танцующей, посмотреть, как она веселится.

Смотреть из угла на танцующий зал — мне станет от этого ещё хуже. Но я собираюсь: Валтасар, Марфа грустно наблюдают.

— Конечно, развейся! — Валтасар напутствует нарочито бодро. — Только, пожалуйста, не задерживайся.

— Я пойду с ним! — требует Родька. — Я хочу танцевать!

Выпавший днём снег смешался с грязью, и вечером застыло. Впотьмах подхожу к школе задворками, продираюсь сквозь омертвевшие ноябрьские кусты: сейчас я почему-то не могу войти, как все, в школьные ворота. Ковыляю в темноте по бездорожью, спотыкаюсь об острые мёрзлые кочки.

Окна школы сияют: чем дольше гляжу на них, тем алчнее воображаю себя обладателем разящего удара Саней Тучным — взмахиваю рукой, словно, как он, швыряю сигарету. Это придаёт мне решительности.



В вестибюле Гогин одноклассник Боря Булдаков, мясистый, вечно сонливый, разукрасил праздничную, в честь вечера, «молнию» — моет в банке с бензином кисти. Боря доволен, что выполнил возложенное на него поручение, и ему дела нет, что в двух шагах, в зале, танцуют. Он безмятежно моет кисточки. Нос щекочет запах бензина.

Оркестр оглушает меня в полутёмном взбудораженном зале, фигуры, изламываясь, распадаются на торсы, бёдра, всё дёргается, мечутся тени: я как будто вижу нутро гигантских бешено работающих часов. Она! Вижу её танцующей.

Танцующей с ним.

Ребята в оркестре притопывают в такт мелодии, довольно поглядывают на зал как на хорошую свою работу. Улыбаются.

А она танцует с ним.

Сейчас я его разглядел: в глаза бросается нос — какой же он у него длинный! Мамочка моя, ну и носище! Насколько безобразнее воображённых мной уличных подонков кажется сейчас этот элегантный учитель!

В углу зала — Бармаль: мрачен, страдает от безответной влюблённости в Катю. Ему не лучше, чем мне, — она танцует с другим.

— Видал?

Я подумал — он спросил про Катю.

— Какой носяра! Вот это носик!

Давлюсь смехом: Бармаль, мой восхитительный Бармаль поддел учителя! А я-то, глупец, считал Бармаля недотёпой.

— Не нос — хобот. Настоящий хобот!

Радостно киваю, киваю: как метко замечено — именно хобот! Остроумнее не скажешь.

Танец оборвался. Учитель наклоняется к ней, касается носом её причёски. Я мычу, о, как я мычу, скрежещу зубами!.. Он погружает нос в её волосы!

Торопливо, как только могу, ковыляю вдоль стены к дверям. Скорей в ночь, в темноту, в мороз, в безмолвие! Подальше от этого зала! Подальше от неё с её гнусным хахалем!..

Музыка возобновилась — слышу сквозь музыку моё имя. Его настойчиво повторяют.

— Арно!..

Она идёт ко мне между танцующими. Волосы зачёсаны кверху, виски обнажены, это портит её, в этом есть что-то церемонное, она сейчас не похожа на себя — сильную, умную: обычная смазливая девушка. Не очень молодая. Во мне яро нарастает смятение — я или ударю её, или обниму… Меня словно выбросило из зала.

Возле двери — Гога, Боря Булдаков. Разговаривают. На подоконнике — банка с бензином. Бензиновый душок остро, сладко дразнит.

— Гога, спички, спички!.. — истерически хохочу, протягиваю руку. — На один момент, Гога, спички!

Гога, предполагая какую-нибудь шутку, шарит по карманам, глядит на меня и тоже смеётся; хватаю с подоконника банку, набираю бензина полный рот, вприпрыжку возвращаюсь в зал…

Фигуры извиваются с нереальной быстротой — передо мной бешено работает нутро гигантских часов. Она не танцует… Она смотрит на меня.

Я не могу говорить — рот полон — кричу, кричу ей мысленно: «Я покажу фокус! Мне дико весело, и я покажу шикарный фокус — вы упадёте!»

Ребята в оркестре, притопывая, довольно поглядывают на зал как на хорошую свою работу. Фокус-фокус-фокус!!!

Чиркнув спичкой, запрокидываю голову, пускаю ртом струю: мне кажется, я выпускаю до потолка многоцветный сияющий веер — голубое, оранжевое, белое пламя. Пламя отскочило от потолка в лицо, раздирая губы, рвётся в горло; слышу мой вопль — он меня спасает: криком я выбросил изо рта пылающие пары.

17.

Бинты стискивают голову. Меня так основательно забинтовали поверх каких-то примочек, что закрыли уши и правый глаз: не вижу, кто справа от меня в палате; там тихо разговаривают, а слышится — журчит вода. Хочется подползти, подставить голову под водяную струйку, чтобы не так саднило под бинтами.

Левым глазом вижу дверь. Только что ушли Валтасар и Марфа. От их суетливой заботливости, от вымученных улыбок я едва не разнюнился. Грустно поразило: собранный Валтасар может быть таким жалко разбитым… Он долго, как-то виновато объяснял, что мне необходимо сегодня выпить всё молоко — он специально искал козье, козу подоили при нём.