Страница 2 из 6
и наполнял тебя серьезностью страстей ты без меня такого не узнаешь, что ты теперь лишь в памяти скрываешь благодаря способности моей.
Я целую страну открыл тебе, где нет того, что ты знавала прежде, хотя ты жила в Призраке - надежде со всем твоим и не твоим в борьбе.
Я много лет предчувствовал тебя. Я знал, что ты живешь и ходишь рядом. Вот почему глаза твои я взглядом своим к себе приворожил, любя.
И вот, телерь - обрыв. Но эта страсть, Что перехлестом через грань приличий, примеров обывательских, различий над нами прежнюю свою имеет власть.
Подумай о себе. Ведь это я, расправив крылья из груди пронзенной, лечу к тебе под широкрылым звоном, к тебе лечу как символ бытия,
И ты пойми, что все, что есть в тебе, не обагрит заката темной новью, пока не будет жертвенно любовью передолняться тайный знак небес,
пока не будет ясный муж в борьбе со злым и оторочейным раскатом, и я шепчу стремительно и внятно к начертанному символу Л*Б*.
1983. БОБРУЙСК
* Поэма "ЗВОНОК" *
Весь день был пуст. И телефон молчал. Молчала часть утраченного света. И диск крутился медленно, хоть это не помогало разорвать овал.
Тревожно бился колокол сердец. И мысли часть остатком голубела. И однозначность еле - еле пела, и молотом железо мял Кузнец.
Сидели птицы в ряд на проводах. Вводил мгновенья взгляд в окно за руку. И человек в окне внимал такому стуку, что раздается даже в поездах.
Дождь уже кончился. Блестели провода. Блестел асфальт. Блестело все неярко. И становилось в доме как - то жарко, и даже душно было иногда.
И диск крутился, но еще стоял как солнце на безбрежием небосклоне. Срывались с места розовые Кони, храпели и кусали свой металл.
Бледнела розовость заката и грубела * как кровь, запекшись в небе голубом, и на ступеньках женщина сидела, одна и здесь, и не входила в дом.
Ее халат был светлым и волнистым.
А руки были где- то впереди. В ней что - то дрогнуло, как будто отделившись, и замерло, себя опередив.
Диск, вздрогнув, стал. Вертеться больше он не мог, и вот, теперь, остановился. Но колокол все также глухо бился и жаждал обрести высокий звон.
Но звон молчал. Возможно, где-то спал. Рука, устало трубку опустив, повисла в жесте. И, соединив себя с собой, нащупала металл.
Металл был холоден. /Железо мял Кузнец/. Кружились мысли в голове, как пули. В висках - взбежав - мгновения уснули, и провод спал, свернувшись в ряд колец.
На улице кричали звонко дети. Их голоса кружились в виде брызг и жили тоже отделенно. Диск уже клонился книзу в красной сети.
И облака, окрашенные в кровь, неспешно плыли в воздухе крылатом, и солнце, отделяясь от заката, свое лицо от туч отмыло вновь.
Твердели сумерки. И улица синела, серела, превращалась в синеву. И отворялись тайного отдела немые створка, дернув тетиву.
И бился колокол - уже о край бокала? Бокал был пуст - и заполнялся вновь. И улица, пресытившись, молчала, в себя вместив всего заката кровь.
И голова уже к руке клонилась, не к той, в которой был металл, к другой. И птица в клетке белых ребер билась, рождая низкий колоколаный бой.
"Приди ко мне, - одна рука сказала. "Нет, нет, ко мне, - другая встряла в зов. И голова - абрис ее овалом клонилась, - и руки коснулась бровь.
Нет, голова не круг. Но, опускаясь, как и светило, мягко, плавно вниз, она, как солнце, с темнотой смыкаясь, стремилась от предлага "в" до "из".
Клонилось солнце - череп с высоты, и, лоб горячий там с рукой сомкнувши, вдруг зашипело, холод зачерпнувши руки на трубке - холод пустоты.
Глаза открылись. Вздох прошел ло телу. Зрачки расширились в слелящей темноте. И время циферблатом желтым спело о том, что солнца-черные - не те.
Зажегся свет. Глаза к нему привыкли. День оборвался. Телефон молчал. И холодел в другой руке металл, теплея постепенно долгим циклом.
Диск закружился, дырочки - и свет. Отверстия зрачка и циферблата. Отверстие в металле будто вжато в зрачок, и вот: его - без глаза - нет.
Диск - дырочки на диске - дула диск, глядящий прямо в смерть зрачком бездонным. Опасны слишком сильные наклоны, клонящие устало солнце вниз.
Блестел металл. И солнце закружилось, своей оси придав значенья смысл. И птица в клетке о решетки билась, ускорив пульс и замедляя мысль.
/Сидели птицы в ряд на проводах/. Одна рука с другой рукой шепталась. И пальцы отделялись от металла. Но солнце приказало; никогда!
И диск опять движенья повторял заученные: семь - ноль - ноль - и точка. И дыры, отделяясь от кружочка, стояли все, но диск о том не знал.
Но знал о том, что время отделенно преградою; для диска - рубежом. Он знал, что одному не вызвать звона ни в этом аппарате и ни в том.
А Время необъятней. И. однако, оно все так же цифры кружит врозь. И стала тут стираться эта ось, вокруг которой Солнце плыло знаком.
Клубился запах лака и ковров, и трубки телефонной от дыханья, и диски неподвижные зрачков смотрели в черноту без колебанья.
И руки спорили друг с другом и, дрожа, друг друга обвиняли - и дрожали. Они ругались - а удел лежал одной - на трубке, но другой - на стали.
И высь гудела, вскрывши полотно пространства, словно брюхо белой рыбы. И в трубке телефонной лишь одно: гудки, гудки - немые звуков сгибы.
"Ну, хватит, - солнце вдруг произнесло, почувствовав немую боль в затылке. И - словно тучи - вдруг заволо его пятно на истины развилке
А истина осталась, не запев в гудках - гудках, что тишины немее. И отразилось солнце, голубея в овальных звеньях, вспыхнуть не успев.
Качнулся лев крылатый у виска, грозя своей рызъяренною пастью, но палец не спускал еще курка свою решимость в целом сделав частью.
Дрожали пальцы. Телефон молчал. Молчала плоть, где жизнь все так же билась. Нагретым был рукой немой металл, тепло это в нем что - то оживило.
Щелчок. Осечка. Телефон молчал. (Молчала плоть, где жизнь все так же билась). И револьвер, издав щелчок, упал, живой, нагретый - в нем душа ожила.
Глаза закрыли руки. Револьвер упал как будто плотью, частью плоти. И - как свидетель-- плыл двойной торшер на фоне стен и потолка - и прочих.
Колени глухо стукнули за ним о пол, и тело на тахту припало. И - кажется - крылатый херувим, тахта, пружины - все вокруг рыдало.
Рыдала плоть. Рыдала - и трясла худые плечи, руки, мир с бокалом. Рыдала, как орган, как часть весла, что в воду - слезы горе погружало.
И комната рыдала вместе с тем наплывами какими - то из стонов; в наружном мире сотни тихих вен катили кровь, кровь медленных наклонов.
И телефон отчаянно звенел. Звенел, сорвавшись с неподвижной точки. Но диск был в этом звоне не у дел и стопки цифр, и дырочки - кружочки...
Рука могла бы трубку приподнять, ее соединить с намокшим ухом, нащулать голос и ответ связать с дыханием чужим набрякшим слухом.
Но поздно... Поздно. Вечер голубой на улице, качаясь, бил о стены. И Времени уже набухли вены, оставив часть покоя за собой.
Везде обои... Телефон... Тахта... И человек, телерь лежащий навзничь. И дверь теперь, и комната не та, не та острастка разъясненных разниц.
Не тот металл, хоть он уже остыл он холоден теперь на так, как прежде. И вместо вен - тугая связка жил умершей плоти - вот ответ надежде!
Звонок... Курок... Осечка... Смерть... Ответ... Поставленные так, а не иначе, они всю жизнь и смерть переиначат, но, кроме них, иного больше нет.
Другого нет. Лишь вещи: телефон, стекло, тахта. Клейменый мир предметов. И в нем напрасно ожидать ответа и обвинять - ведь виноват не он.
Он - по себе. Все по себе детали. сам по себе не ставший смертью звон. И все на фоне их мы как вуали, закрывшие действительность и сон.
Пусть будет стол. Пусть будут две скрижали. Пусть будет неизменчивый уклон. И вот - мы ничего не разделяли пусть будет этот телофонный звон.
Начало апреля 1982 года. Минск - Бобруйск.
* Лев Гунин. ИЗБРАННАЯ ПОЭЗИЯ