Страница 45 из 56
- Который час, милый?
Но она не сказала этого. Мне только показалось. Потом, оставив ее в комнате среди потерявшихся от ее соседства, потускневших, обезличившихся вещей, я закрыл дверь на ключ.
По лестнице я спускался медленно, как старик. Я заставлял себя идти.
Зашел в парикмахерскую. Минут двадцать сидел, ожидая очереди. Наконец кресло освободилось и я, предварительно поспорив с каким-то нетерпеливым, не признававшим очередей, сел. Парикмахер, взяв металлический стакан, пошел за водой. Тогда я, как вор, вскочил с кресла и выбежал из парикмахерской.
Вот - дом. Вот - лестница. Вот - дверь в комнату. Я долго не мог справиться с замком. Наконец дверь открылась.
Нет, ничего не переменилось, пока я ходил. Она смотрела на меня с полотна. Так же живо. Только на ее лице появилось другое выражение.
- Куда ты ходил, дорогой?
Я отчетливо услышал ее голос. Но она не могла говорить. Не могла. Несмотря на всю живость, она все-таки была своим подобием, а не собой.
С той минуты, как я увидел ее на холсте, для меня все изменилось. Какое-то странное чувство, чувство тревоги и одновременно покоя наполнило меня. Да и на холсте было изображено то же самое: счастье и тревога. Тревожной была бездонность - фон, а счастье слилось с живостью и красотой ее узкого прекрасного лица.
Я подумал: она разделилась. Половину себя она оставила Коле, половину принесла сюда. Ведь это было чуточку больше, чем подобие, и чуточку меньше, чем живая натура.
Часы шли. Минуты скользили. Бытие не остановилось на месте от того, что это случилось. Я чувствовал себя хранителем шедевра. Я боялся выйти из комнаты.
Так началась неделя, и так она кончилась. А затем я стал понемножку привыкать. А когда я совсем освоился с тем новым, что вступило в мою жизнь, я завернул картину в бумагу и снес на заседание жюри осенней выставки.
И вот портрет "Незнакомки" (жюри одобрило это название) оказался на стене большого зала рядом с картинами, которые сразу стали невнятными и ненужными, как слова вчерашней газетной передовицы.
Когда я пришел в выставочный зал, перед портретом "Незнакомки" стояла толпа. Она созерцала молча. И если и были среди этой толпы критики и искусствоведы, им тоже закрыла скептический или восторженный рот красота и неожиданность, лившаяся, как симфония, с полотна.
В Офелии (не мне называть ее незнакомкой), в ее лице и фигуре с поразительной силой и магией был схвачен миг, миг превращения античной богини в живую современную женщину. Счастье на фоне тревоги. Ведь фоном прекрасно-устойчивому образу молодой женщины служила бесконечность, бездонность освободившей себя от всех земных форм космической материи.
Ощущение земной плоти и женского обаяния, погруженного в тревожный океан бездонной бесконечности,- вот что охватило всех и в том числе меня.
И вдруг чей-то женский чистый и светлый голос произнес:
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка.
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
Тогда вдруг все заговорили. Ко мне подбежал известный театральный критик, человек с большим синим носом и беспрерывно возбужденными гнойными глазами, и, схватив мою руку,стал ее трясти.
- Это гениально! - кричал он. - Я вам не верю. У какого великого мастера итальянского Возрождения вы стащили эту вещь?
Я не стал возражать. Я и сам себе казался вором с той самой минуты, когда увидел на своем жалком замученном холсте не подобие, а само живое трепещущее существо, саму Офелию. '
Люди подбегали ко мне и что-то кричали. В этом шуме и гаме я не мог ничего разобрать. Может, они кричали, что я вор? Мне казалось, что меня сейчас схватят и потащат в отделение милиции. Это было похоже на скандал. И только несколько минут спустя я понял, что люди благодарят меня, но что их восторг принял слишком буйные формы.
Незнакомая курчавая дама, подбежав ко мне на тонких козьих ножках, вдруг уронила на меня свое длинное лицо и громко зарыдала.
- Я убита! Убита! - кричала она. - Сейчас я умру у вас на груди.
Забыв о вежливости, о долге, о правилах приличия, я резко оттолкнул ее и отпрянул. У меня сдали нервы. Они сдали в самый неподходящий момент. Как лавина с горы, неслась на меня буря признания, гроза бесприютной и неожиданной славы.
Расталкивая толпящихся, я кинулся из зала.
В раздевалке гардеробщик, солидный, как все гардеробщики, подал мне пальто и спросил:
- Что за скандал? Кто-то кричал "убили"! Кого убили?
- Убийца - это я, - ответил я и протянул ему мелочь на чай.
Он взял деньги, положил в карман, с достоинством поблагодарил, сентенциозно заметил:
- На белом свете все может быть. До свиданья.
- До свиданья.
Мои ноги несли меня прочь от чуда. Сначала ноги, а потом извозчичья кляча. Было комично, что я пытался убежать от своей славы на извозчике.
Я затаился в своей комнате. Но спрятаться мне не удалось. Меня настиг корреспондент "Бытовой газеты" в тот самый момент, когда я занимался бытом - стирал в мыльном тазу заношенные носки.
- Я никого не убил, - сказал я корреспонденту. - Зачем вы преследуете меня?
- Вы создали гениальную вещь, - перебил меня корреспондент. - Нечто неслыханное. Шедевр. Расскажите, как вы работали над своим шедевром?
Он достал блокнот и вытащил из кармана стило. С раскрытым от любопытства ртом он сел на стул и навострил уши.
В эту минуту в углу за шкафом стала скрестись мышь. Она явно спешила мне на помощь.
- У кого вы учились? - спросил корреспондент.
- У случая.
- У случая нельзя учиться.
- Почему?
- Случай это всегда случай, не больше. Случай - дурак. Он ничему не может научить.
- Смотря какой случай, - возразил я.
- Вы хотите поразить меня оригинальностью?
- Допустим.
- Вы имеете на это полное право, - разрешил корреспондент. - Вы создали шедевр.
- Не люблю я этого слова, - сказал я. - Оно чем-то напоминает мне жирное пирожное. Меня тошнит от жирных сластей.
- Испорченный желудок? - спросил корреспондент.
- Как у всякого кандидата в гении, - ответил я.
- Вы не кандидат. Вас без кандидатского стажа сразу зачислили в гении.
- Откуда вы это знаете?
- Знаю. Все искусствоведы и критики говорят в один голос. Я был на вернисаже. Я видел, что там творилось.
- Искусствоведы часто ошибаются. И тогда их поправляет время. Боюсь, что они ошиблись и в этот раз. Но время их поправит.
- Допустим, они немножко преувеличили, - согласился корреспондент. - Допустим, это не шедевр. Но все равно это замечательная картина. Расскажите, как вы над ней работали?
- Я сделал эскиз. Довольно неважный эскиз. И потом о нем забыл. Однажды утром я проснулся. Взглянул на эскиз. А эскиз превратился в картину.
- Как это вдруг превратился?
- Не знаю.
- А кто знает?
- Чудо.
- Чудеса отменены, - сказал корреспондент.
- Кто и когда их отменил?
- Их отменил век. Наука. Я понимаю, вы не хотите пустить меня в свое тайное тайных, в свою творческую лабораторию. Я где-то читал, что Чехов и Ибсен не любили рассказывать о своей работе.
- Они правильно поступали.
- Но вы должны мне что-нибудь рассказать. Я пришел к вам первым. И я не уйду с пустым блокнотом.
38
Только теперь я понял, что натворила Офелия.
У меня было такое чувство, словно наклейку с моим обыденным и безличным именем (Михаил Покровский) я увидел в Итальянском зале Эрмитажа на одной из самых ослепительных картин Возрождения.
Как и ко всякому чуду (не павда ли, нелепое выражение, как будто чудо может быть всяким?), к этому невозможно было привыкнуть.
Я приходил на выставку и, прячась за спины зрителей, с удивлением и испугом смотрел на нее. Она была тут. Еще тут. На холсте. Она еще не исчезла, оставив меня и публику с носом.
Да, она была тут. Пока тут. Рама или окно в бесконечность. А на фоне бесконечности, уходя в нее и снова возвращаясь, пребывала она, то притворяясь своим подобием, то вопреки рассудку и законам искусства становясь жизнью, смеющейся одушевленной плотью, разрушая покой тех, кто на нее смотрел.