Страница 40 из 56
Я оказался в не спешащем никуда мире. Все ежедневно повторялось: приготовление еды, шитье зимней и летней одежды, раскуривание трубки, медлительный разговор мужа с женой о том о сем. Но в этом повторении, похожем на легкий шум лесной реки, я не чувствовал монотонности, как в ритме "Калевалы" и "Гайаваты", сливавших слова и жизнь в одно спокойное течение, где миг и вечность одно и то же.
В полудремоте я все мечтал о том, когда меня вынесут за пределы чума. Но вскоре в этом надобность отпала. Я стал видеть сквозь берестяяую стену. По-видимому, я действительно начал понемножку превращаться из идола в бога, коли уже мог видеть сквозь стены.
Я видел женщин, достававших из оленьих мешочков любимое оленье лакомство - соль, и оленей, лизавших ладони добрых женских рук, я видел облака, плывущие над конусообразной горой, и синее прозрачное тело речки, где качались отраженные лиственницы.
Это был тихий, никуда не спешивший мир, покой которого скоро нарушили купцы. Они приехали в стойбище на волокушках - длинных жердях, привязанных к хомутам лошадей. По-видимому, они не любили или не умели ездить верхом. А таежные тропы были слишком узки, чтобы пропустить телегу или тарантас.
Купцы приехали с товаром, и скоро начался торг, а потом и безобразный пир. Шаман тоже принимал в нем участие.
Охмелевшие люди, встав в круг, начали плясать - мужчины, женщины, старухи, старики. Их движения были изящны, легки и подчинены древним ритмам, доносившимся сюда, как эхо далеких тысячелетий и веков. А купцы хлопали в ладоши и ждали своего часа, когда охмелевшие охотники отдадут пушнину за бесценок, довольные теми безделушками, которые получат взамен.
Вот тут-то я и должен был вмешаться, если я был не идолом, а истинным богом.
Мне нужно было встать, выйти из чума, сделав всего несколько шагов, и пристыдить купцов. Но, к сожалению, я был не в состоянии сделать даже полшага. Я мог только созерцать, видя со своего места все, что творилось в стойбище. По-видимому, таежный бог, в которого меня превратила Офелия, был жалким существом, всего-навсего деревянной вещью, привязанной к одному месту, как всякая вещь.
Я стал сердиться на шамана. Ведь он просил меня заступиться за свое маленькое племя, а теперь сам оказался возле купцов, своим поведением содействуя обману. Но мой гнев был бессилен, как бессильно желание рассердившейся вещи.
Женщины и мужчины плясали. Плясали дети. Плясали, приседая, старики и морщинистые старухи, не вынимая изо рта дымящихся трубок. Казалось, плясала и конусообразная, похожая на чум, гора вместе с синей речкой, в течение многих веков, а может и тысячелетий, обегавшей гору и снова возвращавшейся на свое место. В вечном движении реки, в спокойно-величавой игре ее с ее подругой горой было нечто столь же прекрасное, как в ритме затянувшегося танца.
На поляне возле костров плясали десятки мужских и женских ног, обутых в легкие унты из оленьей кожи, расшитые разноцветными полосками бархата и бисером. Женские, мужские и детские ноги делали одновременные движения, то очень быстрые, то замедленные, вовлекая в танец все, что их окружало, - гору, речку, озеро, лиственницы и их гибкое отражение в воде. И только купцы сидели на своем месте, рыгая и переглядываясь, ждали того часа, когда можно будет начать торг. Древний, как тайга, ритм танца и монотонные слова песни не пробудили в их деловых душах желание забыть о делах, о пушнине. Они волоклись сюда на волокушках сквозь то каменистую, то болотистую, колючую и душную тайгу вовсе не для того, чтобы соблюдать интересы этих жалких и ничего не смыслящих людишек, сейчас так смешно и так нелепо двигающих ногами.
Я все видел и все понимал, но ничем не мог помочь маленькому племени, хотя и был богом.
Я стал сердиться на себя, на свое бессилие, на Офелию, которая, оставив при мне мои чувства, лишила меня рук, ног и даже голоса.
Шаман вернулся в чум, когда закончившие торг купцы уехали на своих волокушках, увозя собачьи, беличьи и рысьи шкурки. Шаман пошатывался и чуть не упал. Хозяйка чума, его сухопарая жена, тоже была пьяна. Нагнувшись, она стала изрыгать из себя все, что съела и выпила. Ее нутро буквально выворачивалось наизнанку. Но шаман не обращал на нее никакого внимания. Подойдя ко мне, он стал упрекать меня, что я забыл свои обязанности бога, не наказал купцов, позволив им спокойно уехать из стойбища и увезти пушнину. Где я был? - допытывался шаман. Неужели я ничего не видел? Кому нужен вечно сонный, ничего не замечающий бог?
Мне хотелось сказать ему, что и он вел себя не очень-то достойно. Где та пушнина, которая лежала в чуме? Ведь ее тоже увезли купцы, оставив за нее немного полинявшего ситца и бутылку водки, которую шаман держал в руке. Но все необходимые слова остались со мной, потому что я был вещь, безмолвная, как все вещи.
А шаман все перечислял и перечислял мои прегрешения, желая свалить всю ответственность на меня.
Когда наконец он устал и свалился на нары, в чуме наступила тишина. Но эта тишина не радовала меня. Я был почти убежден, что рано утром в тот час, когда хозяйка чума начнет разжигать костер камелька, чтобы вскипятить в черном котелке густой кирпичный чай, шаман выполнит свои угрозы и бросит меня в пылающий огонь. И это будет довольно будничная гибель, не занесенная ни в какую летопись, гибель, о которой никогда и ничего не узнает человечество.
Шаман громко храпел, положив руку с откушенным пальцем на свою спящую супругу.
Наступила ночь, которая оказалась последней моей ночью в стойбище.
Я услышал лай собак. Собаки явно лаяли на кого-то постороннего, чужого. Потом послышались шаги. В чум вошла Офелия и сказала тихо, чтобы не разбудить шамана и шаманшу:
- Молчи, если не хочешь попасть в огонь, как твои бездарные предшественники.
32
Послышались упругие женские шаги. Половица скрипнула. Дверь открылась. Вошла Офелия, в одной руке держа медный чайник, а в другой сковородник со сковородой, на которой шипела яичница-глазунья. Эта глазунья на шипящей сковородке, незыблемая как негодующий голос соседки, служила ярким опровержением того, о чем рассказывалось в предыдущей главе.
Острый Колин интеллект лихорадочно работал, чтобы перебросить логический мостик между яичницей на сковороде и поведением шамана, оставшегося... Где? На дне сна или невозможной истинно загадочной действительности?
- Вставай, - сказала Офелия. - Я чай подогревать не пойду. Ты слышал, что говорила соседка?
- Что-то о примусе. О том, что он коптит.
- Если бы только о примусе. О старухах говорила.
- О каких старухах?
- О тех двух, что дежурили на лестнице. Исчезли старухи. Неизвестно куда пропали. Из угрозыска ходят. Ищут.
- А при чем тут мы?
- Она, эта склочница, считает, что мы причастны к делу. Подозрительно себя ведем. Куда-то исчезали. И наше исчезновение совпало с исчезновением двух старух.
- Но мы ведь вернулись.
- А старух-то нет. Где они?
- Обожди! Обожди! Где же я видел старух? На Садовой видел в гоголевском Петербурге, когда я был коллежским асессором. Я еще гадал, как они попали туда. С твоей помощью?
- Нет! Нет! Ты меня в это дело не впутывай. Не впутывай ради бога. Я к этому не имела никакого отношения.
- Но это было или этого не было?
- Не впутывай ты меня в это дело.
- В какое дело?
- Исчезли обе старухи. Этим занимается сейчас угрозыск. А как мы объясним свое отсутствие?
- А мы разве отсутствовали?
- Как ты думаешь? Нас не было здесь два с половиной месяца. Если нас станут допрашивать, что ты ответишь, как объяснишь?
- Я не умею врать. Скажу, что было.
- Но ведь ты сам не уверен, что это было.
- А ты уверена?
- Я не хочу отвечать на этот вопрос. Не хочу!
- А как быть со старухами? Я ведь их видел. Как они попали туда?
- Наверно, следили за нами. Были на очень близком расстоянии. А я не заметила.
- А вернуть их оттуда нельзя?