Страница 68 из 184
Когда она пришла на следующий день, лицо у нее было грустное; Жак принял это за укор, и его обида сразу растаяла. Дело же было в том, что она получила из Страсбурга нехорошее письмо: дядя требует, чтобы она вернулась; гостиница переполнена; Фрюлинг согласен ждать еще неделю, не больше. Она думала показать письмо Жаку, но он шагнул к ней с такой робостью и нежностью в глазах, что она не решилась его опечалить. Она сразу села на диван, как раз на то место, которое было отведено ей в его мечтах, а он стоял, стоял именно там, где ему полагалось стоять в этой сцене. Она опустила голову, и сквозь завитки волос он увидел ее затылок и шею, убегавшую в вырез корсажа. Он уже начал было, точно автомат, наклоняться, когда она выпрямилась - чуть раньше, чем следовало. Глянула на него с удивлением, привлекла к себе на диван и, не колеблясь ни секунды, прильнула лицом к его лицу, виском к виску, теплой щекой к его щеке.
- Милый... Liebling...*
______________
* Любимый (нем.).
Он чуть не потерял сознания от нежности и закрыл глаза. Почувствовал, как исколотые иголками пальцы гладят его по другой щеке, прокрадываются под воротник; пуговица расстегнулась. Он вздрогнул от наслаждения. Маленькая колдовская ручка, скользнув между рубашкой и телом, легла ему на грудь. Тогда и он рискнул продвинуть два пальца - и наткнулся на брошь. Лизбет сама приоткрыла корсаж, чтобы ему помочь. Он затаил дыхание. Его рука коснулась незнакомого тела. Она шевельнулась, словно ей стало щекотно, и он вдруг ощутил, как в ладонь горячей массой влилась ее грудь. Он покраснел и неловко поцеловал девушку. Она тотчас ответила ему поцелуем, крепким, прямо в губы; он смутился, ему даже стало чуть-чуть противно, когда после жаркого поцелуя на губах остался прохладный привкус чужой слюны. Она опять приникла лицом к его лицу и замерла; он слышал, как в висок ему бьются ее ресницы.
С тех пор это стало каждодневным обрядом. Еще в прихожей она снимала брошь и, входя, прикалывала ее к портьере. Они устраивались на диване, щека к щеке, руки на жарком теле, и молчали. Или она начинала напевать какой-нибудь немецкий романс, и у обоих на глаза наворачивались слезы, и долго-долго потом раскачивались в такт песне сплетенные тела, и смешивалось дыхание, и не нужно им было никаких иных радостей. Если пальцы Жака шевелились под блузкой или он двигал головой, чтобы коснуться губами щеки Лизбет, она устремляла на него взгляд, в котором всегда читалась мольба о ласке, и вздыхала:
- Будьте нежным...
Впрочем, попав на привычное место, руки вели себя благоразумно. По молчаливому уговору, Лизбет и Жак избегали неизведанных жестов. Их объятия состояли лишь в том, что терпеливо и долго щека прижималась к щеке, а в пальцы ласково вливался теплый трепет груди. Лизбет, хотя и выглядела иногда утомленной, без труда подавляла в себе голос чувственности: находясь рядом с Жаком, она хмелела от поэтичности, от чистоты. А ему и не приходилось особенно бороться с соблазном: целомудренные ласки были для него самоцелью; ему даже в голову не приходило, что они могут стать прелюдией к иным наслаждениям. Если порою тепло женского тела и причиняло ему физическое волнение, он этого почти что не замечал; он умер бы от отвращения и стыда при одной мысли, что Лизбет может это заметить. Когда он был с ней, вожделение не мучило его. Душа и плоть были разобщены. Душа принадлежала любимой; плоть жила своей одинокой жизнью совсем в другом мире, в мире ночном, куда не было доступа для Лизбет. Ему еще случалось иногда вечерами, в муках бессонницы, вскакивать с постели, срывать перед зеркалом рубаху и в голодном исступлении целовать свои руки и ощупывать тело; но это происходило только тогда, когда он бывал один, вдали от нее; образ Лизбет никогда не вплетался в привычную вереницу его видений.
Тем временем близился день отъезда Лизбет; она должна была покинуть Париж ночным поездом в воскресенье, - и все не могла собраться с духом сказать об этом Жаку.
В воскресенье, в час обеда, зная, что брат наверху, Антуан прошел к себе. Лизбет его ждала. Она со слезами прильнула к его плечу.
- Ну как? - спросил он со странной улыбкой.
Она отрицательно покачала головой.
- И ты сейчас уезжаешь?
- Да.
Он раздраженно пожал плечами.
- Он тоже виноват, - сказала она. - Он об этом не думает.
- Ты обещала подумать за него.
Лизбет взглянула на Антуана. Она немножко презирала его. Ему не понять было, что Жак для нее "совсем не то". Но Антуан был красив, в нем было что-то роковое, ей это нравилось, и она прощала ему, что он такой же, как все.
Она приколола брошь к занавеске и рассеянно стала раздеваться, думая уже о предстоящей дороге. Когда Антуан сжал ее в объятьях, она отрывисто засмеялась, и смех долго замирал у нее в груди.
- Liebling... Будь нежен в последний наш вечер...
Антуана весь вечер не было дома. Около одиннадцати Жак услышал, как брат вернулся, как он тихо прошел к себе в комнату. Жак уже ложился и не стал окликать Антуана.
Он скользнул в постель и вдруг наткнулся коленом на что-то твердое, какой-то сверток, какой-то подарок! Это оказались завернутые в оловянную бумажку анисовые крендельки, липкие от жженого сахара, а в шелковом платочке с инициалами Жака - сиреневый конвертик:
"Моему возлюбленному!"
Она ему никогда еще не писала. Она словно пришла к нему, склонилась над изголовьем. Распечатывая конверт, он смеялся от удовольствия.
"Господин Жак!
Когда вы получите это заветное письмо, я буду уже далеко..."
Строки заплясали у него перед глазами, на лбу выступил пот.
"...я буду уже далеко: сегодня, поездом 22.12, я отправляюсь с Восточного вокзала в Страсбург..."
- Антуан!
Вопль был такой душераздирающий, что Антуан кинулся в комнату брата, думая, что тот поранил себя.
Жак сидел на кровати, руки у него были широко раскинуты, рот приоткрыт, в глазах застыла мольба; казалось, он умирает и один Антуан в силах ему помочь. Письмо валялось на одеяле. Антуан пробежал его без особого удивления: он только что проводил Лизбет на вокзал. Он нагнулся к брату, но тот его остановил:
- Молчи, молчи... Ты не знаешь, Антуан, ты не можешь понять...