Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 10



…Тусахов уже одевался, когда Харытэй вошла в помещение Совета. То ли он торопился, то ли был не в духе — во всяком случае, у него хватило терпения выслушать только лишь начало горестной исповеди Харытэй. Слушал он её, стоя спиной к молодой измученной женщине, и, не дав договорить, резко обернулся к ней.

— Ты слышишь, гражданка? Запомни раз и навсегда: я заведую райфинотделом, я не работник райсобеса.

Ледяным холодом обожгли эти слова сердце женщины.

В полном замешательстве Харытэй умолкла перед этой глухой стеной равнодушия: то ли договорить уже начатое, то ли сказать что-то такое, что дало бы ему понять, какое отчаянное положение привело её к нему… Она провела ладонью по измождённому лицу, но так ничего и не сказала. И лишь когда Тусахов, уже одевшийся, собрался уходить, она нашла в себе силы вымолвить, схватившись за его рукав дублёного полушубка:

— А дети?.. Мои дети… что же будет с ними?! Может быть, вы не поняли? У меня же двое детей!..

И вот тогда-то Тусахов, оборотившись с порога, прищурился на неё своими и без того маленькими заплывшими глазками:

— Что ты ко мне привязалась со своими заботами, у меня своих по горло! — он дохнул ей в лицо удушливым перегаром. — Или ты что — от меня их, может быть, прижила?

И зачем она только пошла к нему?

Точно от удара в лицо, качнулась молодая женщина от этих слов. Всё как-то странно поплыло перед её глазами, она сделала несколько шагов и, чтобы не упасть, ухватилась рукой за дверной косяк.

Когда она пришла в себя, Тусахова уже не было. Харытэй оглядела комнату непонимающим, беспомощным взглядом — и неверными шагами вышла из канцелярии.

…Да, видно, и впрямь сильнее всего на свете слово: доброе, ласковое, участливое — исцеляет, возвращает к жизни, а безжалостное, жестокое — может и убить человека…

Когда Харытэй вернулась домой, её нельзя было узнать: лицо её, и без того исхудавшее за последние полтбра года, совсем осунулось, стало серым, как у неизлечимо больного человека, взгляд её огромных чёрных глаз был совершенно отсутствующим. Не отвечая на обычные вопросы Максимки о еде, а может, и не слыша их, она не раздеваясь легла в постель, забрав с собой под облезлое меховое одеяло обоих детей.

На работу она больше не выходила.

…Когда через несколько дней её навестила Арина, Харытэй в той же позе лежала под одеялом. Маленькая Нюргуу плакала возле неё, но мать не слышала её голоса. Максимка копошился у очага, лицо его было перемазано сажей.

В доме был мертвенный холод, вода в деревянной бадье покрылась толстым слоем льда. Из хлева слышалось глухое, похожее на стон мычание коровёнки — уже третий день, как она перестала доиться от бескормицы.



Добрая Арина пришла в ужас, увидев всё это. Но чем могла помочь бедной Харытэй эта уже немолодая женщина, сама перебивавшаяся лепешками из коры да соратом . Единственное, что она могла сделать для своего брата — это забрать к себе маленького Максимку…

Максимке шёл тогда пятый год.

…Харытэй и малышке Нюргуу так и не удалось дожить до весны. Нюргуу не смогла оправиться после воспаления лёгких — и тихо угасла, как последняя искорка в остывающей золе. Хоронили девочку чужие люди — и не только потому, что мать её была совершенно без сил. Харытэй по-прежнему оставалась безучастной ко всему, погруженная в свои не ведомые никому размышления. Даже не ясно было — дошло ли до её сознания, что маленькой Нюргуу уже нет… Во всяком случае, ни одной слезинки не было на глазах у матери, когда её дитя навсегда уносили из дому.

А через несколько дней не стало и Харытэй — как будто с уходом из жизни Нюргуу порвалась последняя незримая ниточка, ещё привязывающая её к этому миру…

…Когда Ксенофонт вернулся с войны, он часами каждый день молча сидел на могиле жены и дочери, и все уже стали опасаться, как бы и он не впал в то состояние души, из которого так и не вышла Харытэй.

И как знать, может быть, чёрные думы и не отпустили бы его, если бы не Максимка. Мальчику уже исполнилось семь лет, и он ни на шаг не отставал от отца, всё расспрашивал о войне, об обороне Москвы и о взятии Берлина… Парень был бесконечно горд: не каждый мог похвалиться живым отцом-фронтовиком, с орденами и медалями на гимнастёрке.

Максимка все более отвлекал Харайданова от мрачных, засасывающих, как трясина, мыслей. Арина же, видя состояние брата, продала свой домишко и перебралась жить к нему, хотя именно в это время к ней сватался немолодой уже, степенный человек, работавший в их колхозе учётчиком…

Харайданову все говорили, что Харытэй умерла на исходе второй военной зимы от какой-то болезни, но Ксенофонт не очень верил этому.

Конечно, не всякая живая душа может снести такое: ежедневная, ежечасная борьба за жизнь — свою и, главное, детей, нечеловеческая усталость после тяжёлой, до одури, работы и постоянное, нестихающее чувство голода… Постоянный страх за судьбу любимого человека, отца её детей, ожидание страшного конверта с извещением: «…пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины…» Борьба с холодом, болезнь… И последнее — смерть дочери, которую она, мать, не смогла уберечь…

Да, всё это верно. Но Ксенофонт был уверен в глубине души, что главная причина смерти Харытэй в другом. Харытэй потеряла способность к сопротивлению, утратила веру и надежду, без которых невозможно жить.

Когда Ксенофонт в конце концов узнал о том случае, решил повидать Тусахова и твёрдо, сурово спросить с него за это. Именно с таким намерением он и открыл однажды дверь его кабинета. Открыл — и увидел Тусахова, восседавшего за необъятным столом — важного, неприступного.

Харайданов так привык верить в доброе в людях, что на минуту усомнился, увидев благожелательный взгляд Тусахова, встретивший его. «Может, ошибаются люди?.. Может, Харытэй, уже больная, в бреду наговорила Арине про этого человека?..»

А Тусахов внимательно выслушал слова Харайданова, искренне засокрушался: «Не помню… Разве можно удержать в памяти всех, кому старался помочь в то суровое время?.. Всех не запомнишь. Людей много… Но жаловаться на меня — не жаловался никто, разве что жулики и нарушители! А другим — от себя отрывал…»