Страница 13 из 13
VIII
Опершись о стойку возле огромного, во всю стену, распахнутого окна в закусочной "Черного пивовара", я пью десятиградусное пиво, говоря себе: что ж, приятель, теперь ты все решаешь сам, ты сам себя должен заставлять идти на люди, сам себя развлекать, сам перед собой разыгрывать спектакль до тех пор, пока не покинешь зрительный зал, потому что отныне жизнь описывает лишь меланхолические круги и ты, двигаясь вперед, одновременно возвращаешься назад, да, progressus ad originem сравнялся с regressus ad futurum, твой мозг -- это всего лишь брикет мыслей, спрессованных гидравлическим прессом. Я пил пиво, стоя на солнце, и смотрел, как спешат по Карловой площади прохожие, сплошь молодые люди, студенты, и каждый из них нес на челе яркую звездочку, знак того, что в любом молодом человеке таится гений, я видел, что их глаза излучают силу, ту же, что излучал и я до тех пор, пока мой начальник не назвал меня бездельником. Я опираюсь о стойку, а мимо то вверх, то вниз по площади проезжают трамваи, и эти красные промельки умиротворяют меня; времени полно, можно пойти поглазеть в больницу "На Франтишеке", я слышал, тамошняя лестница, ведущая на второй этаж, сделана из бревен и балок, которые францисканцы купили после того, как на Староместском рынке были разобраны виселицы с телами казненных чешских мятежников, а еще лучше отправиться в Смихов, где в Дворянском саду стоит павильон с особой кнопочкой в полу -- если на нее наступить, то стена раскроется и на вас выедет восковая статуя, прямо как в Петербурге, в Кунсткамере, там некий шестипалый уродец случайно нажал в лунную ночь на такую вот кнопку, и появился сидящий восковой царь, который погрозил ему, как о том замечательно написал Юрий Тынянов в "Восковой фигуре"... но я, наверное, никуда не пойду, ведь стоит мне только зажмуриться -- и я представлю все это даже отчетливее, чем на самом деле, лучше я буду смотреть на прохожих с лицами, напоминающими клумбы анютиных глазок, в юности я много мнил о себе, одно время мне казалось, что я стану красавцем, если заведу модные тогда сандалии из сплошных ремешков и пряжек и надену к ним фиолетовые носки, и вот матушка соорудила мне такие, и я впервые вышел в этих сандалиях на улицу, назначив свидание возле Нижней пивной. Был только вторник, но мне подумалось -- а вдруг в застекленном ящичке нашего футбольного клуба уже вывесили список игроков; и я остановился перед этой маленькой витринкой, рассматривая металлическую окантовку замочной скважины, и лишь потом осмелился подойти поближе, и я читал состав игроков прошлого матча, а потом принялся читать этот же список еще раз, потому что почувствовал, что наступил своим правым башмаком и фиолетовым носком на что-то большое и мокрое, я снова перечел список со своей фамилией в самом конце, пытаясь найти в себе силы глянуть вниз, а когда я все же глянул, то обнаружил, что стою в огромной куче собачьего дерьма, которая затопила меня, покрыв всю мою сандалию, сделанную из ремешков и пряжек, и вот я опять начал медленно читать одну фамилию за другой -- всех одиннадцати человек из нашей юношеской команды и свою собственную в качестве запасного игрока, но когда я опустил глаза, я по-прежнему стоял в этой кошмарной собачьей куче, а когда я глянул на площадь, то из калитки как раз вышла моя девушка, и тогда я расстегнул пряжку и стянул фиолетовый носок и все там так и бросил -- вместе с букетиком цветов, прямо под витринкой нашего футбольного клуба, а потом я убежал из деревни в поле и там размышлял о том, не хотела ли судьба таким образом предостеречь меня, ибо уже тогда я намеревался стать упаковщиком макулатуры, чтобы быть поближе к книгам. И я приносил себе все новые и новые кружки с пивом и, опершись о перильца, стоял возле открытого, занимавшего целую стену, окна закусочной; солнце застилает мне глаза, и я говорю себе, а что если отправиться на Кларов, там в храме есть прекрасная мраморная статуя архангела Гавриила, и вдобавок можно взглянуть на красивую исповедальню, священник велел сколотить ее из тех самых пиниевых досок и брусьев, из которых был сделан ящик, в котором привезли сюда из Италии эту мраморную статую архангела Гавриила, но я в сладкой истоме прикрываю глаза и никуда не иду, я пью пиво и вижу себя со стороны -- через двадцать лет после этой истории с фиолетовым носком и сандалией я шагаю по предместью Щецина, я уже добрался до блошиного рынка, и вот, когда я почти миновал всех этих нищих продавцов, я увидел человека, который предлагал купить правую сандалию и правый же фиолетовый носок, я мог бы поклясться, что эта была та самая сандалия и тот самый мой носок, я даже определил на глазок, что и размер сходится, сорок первый, и вот я в ошеломлении стоял там и таращился на это чудо, меня поражала убежденность продавца в том, что некий одноногий явится сюда купить башмак с фиолетовым носком, то есть продавец верил, что где-то существует калека с правой ногой сорок первого размера, мечтающий поехать в Щецин и приобрести там сандалию и носок, который сделает его красавцем. Рядом с этим фантастическим продавцом стояла старушка, торговавшая двумя лавровыми листиками, зажатыми в ее руке; я удалялся, исполненный удивления от того, что круг замкнулся: эта моя сандалия вместе с фиолетовым носком обошла земли, чтобы в конце концов упреком встать у меня на дороге. Я вернул опустевшую кружку и перешел трамвайные пути, песок в парке хрустел и скрипел, точно смерзшийся снег, в ветвях щебетали воробьи и зяблики, я глядел на коляски и молодых мамаш, которые сидели на скамейках, освещенные солнцем, и, задрав головы, подставляли лица целебным лучам, я долго стоял возле продолговатого бассейна, в котором плескались голые детишки, я смотрел на их животики, отмеченные следами от резинок спортивных штанов и трусиков; галицкие евреи, хасиды, носили некогда пояса как бросающийся в глаза, выразительный символ границы, делившей тело на две части -- лучшую, с сердцем, легкими, печенью и головой, и ту, вторую, с кишками и половыми органами, с которой человек вынужден лишь мириться, а стало быть, несущественную... а католические священники передвинули эту границу еще выше, надев на шеи тоненькие полоски воротничков, они ясно дали понять, что ценят лишь голову -- как блюдо, в которое окунает пальцы сам Господь, и вот я смотрел на купающихся детей и на следы, оставленные на их нагих тельцах резинками трусиков и штанишек, и представлял себе монашек, что безжалостным движением вырезают из головы одно только лицо, лик, объятый панцирем накрахмаленного головного убора, что делает их похожими на автомобилистов, участников "Формулы-1", я глядел на этих брызгающихся и юрких голеньких ребятишек и видел, что они ничего не знают о половой жизни, но все же их пол уже достиг незаметного совершенства, как научил меня Лао-цзы, я представлял себе священников, и монашек, и пояса хасидов и думал, что человеческое тело -- это песочные часы, что внизу, то и наверху, а что наверху, то и внизу, это два вделанные друг в друга треугольника, печать царя Соломона, соблюденная пропорция между книгой его юности, Песнью песней, и результатом раздумий старика (суета сует!), Екклесиастом. Мои глаза взметнулись на храм Игнатия Лойолы, блеснуло сияние ликующих золотых труб, как странно, что почти все увековеченные в памятниках корифеи нашей литературы сидят, немощные, в креслах на колесиках, Юнгман и Шафарик с Палацким недвижно сидят в креслах, и Маха на Петршине опирается о колонну, а католические статуи всегда в движении, они точно атлеты, они как будто непрерывно подают мяч через волейбольную сетку, они как будто только что пробежали стометровку или ловким движением метнули в даль диск, их взоры всегда устремлены вверх, как если бы они принимали подачу от самого Господа Бога, христианские статуи из песчаника с лицом футболиста, который с воздетыми руками и радостным возгласом только что забил в ворота победный гол, между тем как изваяния Ярослава Врхлицкого безвольно сидят в креслах на колесиках. Я пересек асфальтовую дорожку и с солнца ступил в тень, к "Чижекам", в заведении было так темно, что лица посетителей белели, точно маски, тела же были погружены в сумрак, я спустился по лестнице в ресторан и там через чье-то плечо прочел надпись на стене, гласившую, что на этом месте стоял домик, в котором Карел Гинек Маха написал свой "Май", я уселся, но, глянув на потолок, испугался, потому что сидел я прямо под лампами, светившими, как у меня в подвале, и тогда я встал и опять вышел на улицу и прямо перед рестораном налетел на своего приятеля, он был навеселе и сразу извлек бумажник и так долго рылся во всяких листочках, пока не нашел и не протянул мне один из них, и я прочитал справку из вытрезвителя, что такой-то нынче утром не имел в крови ни промилле алкоголя, что и удостоверяет эта справка. Я вернул ему сложенный листочек, и этот мой приятель, чье имя я уже позабыл, поведал, что хотел начать новую жизнь и целых два дня пил только молоко, и от этого сегодня утром его так качало, что начальник отослал его за пьянство домой и вычел два дня из отпуска, а он отправился прямиком в вытрезвитель, и там определили то, что написали потом в официальной бумаге: мол, у него в крови нет ни капли алкоголя, и вдобавок позвонили его начальнику и выругали того за моральный ущерб работнику, и от радости, что у него есть официальный документ об отсутствии в крови алкоголя, он пьет с самого утра, и он пригласил меня пить вместе с ним и попытаться осилить Большой слалом, который много лет назад нам почти никогда не давался, только однажды мы преодолели все воротца. Но я уже не помнил ни о каком Большом слаломе, мне не удавалось припомнить, что там были за воротца, и вот мой приятель, чьего имени я тоже не помню, принялся прельщать меня, чтобы заманить на этот самый слалом, он говорил, что мы начнем с одной кружки пива "У Гофманов", а потом минуем воротца на Влаховке и "На уголке" и, радостные, спустимся вниз, к "Исчезнувшему караулу", а затем мы, мол, преодолеем воротца "У Милеров" и "У герба" и повсюду будем выпивать всего лишь по одной большой кружке пива, чтобы у нас достало времени справиться с воротцами "У Яролимков", ну, а потом закажем еще по одной кружке пива "У Лади" и сразу же завернем к "Карлу Четвертому", затем направимся вниз к закусочной "Мир" и, уже в замедленном темпе, пройдем воротца "У Гаусманов" и "У пивовара", потом переберемся через пути к "Королю Вацлаву", чтобы разделаться с воротцами "У Пудилов" или же "У Крофтов", ну, а после этого мы еще можем миновать воротца "У Доудов" и "У Меркурия" и добраться до финишной площадки на Пальмовке или в пивной "У Шоллеров", если же у нас еще останется время, мы сумеем закончить свой слалом либо "У Горких", либо "У города Рокицан"... И этот пьяный человек, описывая весь наш путь, вис на мне, а я отворачивался от его обольщений, я покинул общество пьяниц "У Чижеков" и перенесся в вертоград анютиных глазок с человеческими лицами на Карловой площади, солнцепоклонники между тем переместились со скамеек, оказавшихся в тени, на скамейки, озаренные лучами заходящего солнца, и вот я уже был в "Черном пивоваре", пропустил рюмочку горькой, потом кружку пива, а потом опять горькую; только когда мы совсем раздавлены, из нас выходит самое лучшее; сквозь ветки уже просвечивают посреди темного неба неоновые часы на Новоместской башне, в детстве я мечтал, что, будь я миллионером, я приобрел бы для всех городов фосфоресцирующие стрелки и циферблаты; спрессованные книги в последний раз пытаются разорвать изнутри брикет, портрет человека с лицом, подобным грибной мякоти, по Карловой площади тянет ветерком от Влтавы, а это я люблю, мне нравилось вечерами ходить по центральной улице на Летну, река благоухает, со стороны Стромовки доносится запах плодов и листвы; вот и теперь запахи Влтавы распространяются по улице, и я вошел в пивную "У Бубеничков", сел и механически заказал себе пиво, над моей сонной головой вздымаются до потолка две тонны книг, ежедневно меня ожидает дамоклов меч, который я сам над собой подвесил, я мальчик, несущий домой табель с плохими отметками, пузыри взметаются вверх, словно блуждающие огоньки на болотах, трое молодых людей играют в углу на гитаре и негромко поют, у всего живого должен быть свой враг, меланхолия вечного строительства, прекрасный эллинизм как образец и цель -- классические гимназии и гуманитарные университеты... а между тем в клоаках и каналах стольного города Праги яростно сражаются два крысиных клана, правая штанина на колене чуть протерлась, бирюзово-зеленая и атласно-красная юбки, безжизненно повисшие руки, точно перебитые крылья, огромный окорок, висящий в деревенской мясной лавке... -- и я прислушался к плеску сточных вод. Дверь с улицы отворилась, и вошел великан, пахнущий воздухом реки, не успели люди опомниться, как он схватил стул, разломал его и обломками загнал перепуганных посетителей в угол, трое молодых людей стояли, прижавшись в ужасе к стене, точно анютины глазки в дождь, и вот наконец этот великан поднял две ножки от стула, и, когда уже казалось, что он начнет убивать, он принялся дирижировать этими остатками стула и тихонько петь: "Сизая голубка, где была ты?" И он этак вот тихонько напевал и дирижировал, а закончив, отшвырнул остатки стула, заплатил за него официанту и уже в дверях обернулся и сообщил перепуганным посетителям: "Господа, я помощник палача..." И он ушел, несчастный, погруженный в мечты, возможно, это был тот же человек, который год назад обнажил передо мной возле бойни в Голешовицах финский нож, зажал меня в углу, извлек листок бумаги и прочитал стихотворение о прекрасной природе Ржичан, а потом извинился -- мол, он пока не знает иного способа заставить людей слушать его стихи. Я расплатился за пиво и три порции рома и вышел на продуваемую ветром улицу, и я вновь очутился на Карловой площади, освещенные часы на Новоместской башне показывали никому не нужное время, я никуда не спешил, я уже завис в пространстве, я миновал Лазарскую, свернул в переулок и машинально отпер заднюю дверь нашего пункта приема макулатуры, шаря ладонью по стене, я наконец нащупал выключатель, когда же я зажег свет, я оказался в своем подвале, где я тридцать пять лет прессовал на гидравлическом прессе макулатуру, гора новой макулатуры вздымалась передо мной и через дыру в потолке вываливалась на двор, почему Лао-цзы говорит, что родиться значит выйти, а умереть -- войти? Две вещи всякий раз преисполняют мой дух новым безмерным восхищением, одна из них -- трепещущий свет ночи... что, право же, могло бы стать темой богословского семинара, все это меня изумляет, я нажимаю зеленую кнопку, а после останавливаю пресс, хватаю полные охапки макулатуры и принимаюсь выстилать ею лоток, и при этом в глубине мышиных глаз замечаю нечто большее, нежели звездное небо надо мной; в полусне мне явилась маленькая цыганка, тогда как пресс тихо опускался, точно труба геликона в пальцах музыканта, я вынул из ящика репродукцию Иеронима Босха и принялся рыться в гнездышке, выстланном божественными картинками, я выбрал страницу, на которой прусская королева Шарлотта-София говорит своей горничной: "Не плачь; чтобы удовлетворить свое любопытство, я отправлюсь теперь туда, где увижу вещи, о которых мне не мог рассказать сам Лейбниц: туда, где кончается бытие и начинается ничто." Пресс позвякивал, и, повинуясь красной кнопке, давящая плоскость отошла в сторону, я отбросил книгу и наполнил лоток, моя машина была покрыта маслом, на ощупь она напоминала подтаявший лед, гигантский пресс в Бубнах заменит десять таких, как этот, на котором работаю я, и об этом замечательно написано у господина Сартра и еще лучше -- у господина Камю, блестящие книжные корешки кокетничают со мной, на приставной лестнице стоит старик в синем халате и белых туфлях, резкий взмах крыльев взвихрил пыль, Линдберг перелетел через океан. Я устроил в лотке с макулатурой уютное гнездышко, я все еще остаюсь щеголем, мне нечего стыдиться, я по-прежнему умею мнить о себе, подобно Сенеке, когда он ступил в ванну, я перекинул одну ногу и помешкал, а потом тяжело перенес внутрь другую ногу и свернулся клубочком, просто так, чтобы примериться, затем я встал на колени, нажал зеленую кнопку и улегся в гнездышко в лотке, окруженный макулатурой и несколькими книгами, в руке я крепко сжимал своего Новалиса, и мой палец был вложен между теми страницами, где находилось место, всегда наполнявшее меня восторгом, я сладко улыбался, потому что начинал походить на Манчинку и ее ангела, я стоял на пороге мира, в котором мне еще не доводилось бывать, я вцепился в книгу, на странице которой было написано: "Всякий предмет любви есть средоточие райских кущей..." И я, вместо того чтобы паковать чистую бумагу в подвалах "Мелантриха", уподоблюсь Сенеке, уподоблюсь Сократу, я отыщу внутри своего пресса, в своем подвале, точку своего падения, которая станет и точкой моего вознесения, и хотя пресс уже толкает мои ноги к подбородку и дальше, я не дам изгнать меня из моего рая, я нахожусь в своем подвале, и отсюда никто уже не сможет меня прогнать, никто не сможет лишить меня моей работы, уголок книги вонзился мне под ребро, я застонал, я будто бы хотел через собственные мучения познать последнюю правду, когда под давлением пресса я уже складывался, словно детский перочинный ножик, да, в этот миг истины мне явилась маленькая цыганка, я стою с ней на Окроуглике, а в небе летает наш змей, я крепко сжимаю нить, а потом моя цыганка забирает у меня клубок суровых ниток, она уже одна, она твердо стоит на земле, расставив ноги, чтобы не взлететь в небо, а потом по нити отправляет змею послание на небеса, и я в последнюю секунду успеваю заглянуть туда, на листочке -- мое лицо. Я вскрикнул... И открыл глаза, я глядел на свои колени, в обеих руках у меня была охапка анютиных глазок, вырванных прямо с корнем, так что мои колени усыпала глина, я тупо смотрел на нее, а потом поднял глаза, передо мной в свете натриевой лампы стояли бирюзово-зеленая и атласно-красная юбки, я вскинул голову и увидел двух моих цыганок, разодетых в пух и прах, за ними светились сквозь ветви деревьев неоновые стрелки часов и циферблат на Новоместской башне, бирюзово-зеленая трясла меня и кричала: "Папаша, о Боже, ради всего святого, что это вы тут делаете?" Я сидел на скамейке, придурковато улыбался и ни о чем не помнил, и ничего не видел, и ничего не слышал, потому что, наверное, достиг уже средоточия райских кущей. Так что я не мог ни видеть, ни слышать, как эти мои две цыганки, взяв под руки двоих цыган, пробежали в ритме польки слева направо сквер на Карловой площади и скрылись за поворотом усыпанной песком дорожки, где-то за густым кустарником.