Страница 5 из 40
Почти бегом под звуки близкого минометного обстрела их погнали к силуэтам дальнего подворья. В доме с заклеенными газетой окнами за столом возле прикрученной керосинки сидела женщина-капитан и переписывала у всех документы.
- "Клюкина К.", - прочитала капитанша. - "Ка" - это что, Катя?
А Клюкина К. почему-то (может быть, с недосыпу) кивнула: "Да". И к букве "К" неровно, чернилами другого цвета было дописано: "К а т е р и н а ".
- В авиаполк!
Далеко, на том недосягаемом берегу, женщина-капитан, не очень грамотная, усталая, в нервном свете керосинки распределяющая подразделения, а заодно имена и судьбы. Если бы схлынул дым, зависли на минутку летящие к земле мины, перестало бы тикать упрямое время, чтобы он смог войти в ту комнату и, встав в общий ряд, дождаться, когда капитанша назовет его... Ведь не было бы его, Мити, если б медсестра Клюкина была направлена в другую часть. Села бы в другой грузовик, и он повез бы ее в другую сторону цепочка рождений и жизней сплелась бы совсем иначе.
В авиаполку, полном героев во главе с неким Поддубным, о котором только и шушукались в перевязочных, она и встретила Ваню. Смотрелся он, конечно, браво - казачина с молодецким чубом, широкоплечий и складный. Но молчало сердце, упрямо молчало. Уж больно был замкнут, на сто замков закрыт, скуп на слово, будто слова у него из золота. Два месяца ходил к ней в медпункт, а она так и не знала, умеет ли ухажер улыбаться. (Может, ранение какое, что улыбнуться нельзя?) Для Кати-Кристины этот самый Ваня, Иван Андреевич Вакула - все-таки на 15 лет старше - стал сущей пыткой. Придет, сядет - и сидит. Молчит. И она с ним сядет и молчит. Если работы никакой нет. А то и придумает себе работу. В одиночестве за каким-нибудь делом любила она петь, долгое молчание нагоняло на нее тоску.
Иван Андреевич беседы беседовать явно не умел. Пытался рассказывать про милый сердцу город Тбилиси, куда забросила затейница-судьба, так и то увязал, терялся и заканчивал неопределенным вздохом: "Даа". А приспичит по нужде, уходил, выложив предварительно пистолет из кобуры на стол. Пусть-де полежит, не упал бы куда в недосягаемое место. Однако прозрачен был его блеф - оставлял пистолет, чтобы Катя не сбежала, не бросит же она доверенное ей оружие.
Сбежала бы, все равно бы сбежала.
Но не успела - снова грянуло отступление. Накрыло и понесло мутной ледяной волной. Эскадрильи взревели и упорхнули в сторону тыла. Полуторки проскочили мимо щелястого, похожего на ящик с лампочкой вверху медпункта, волоча прыгающие на кочках зенитки. Раненых забрали еще вчера, с ними уехали врачи и медсестры. А ее как самую работящую оставили упаковывать лекарства и медикаменты.
Она ждала. Стояла лицом к клубящейся пылью дороге и ждала. Бегать и кричать Катя не смела. Первое, чему выучила война, - в отступлении не паниковать. Погибнешь ли, нет ли - еще вопрос, а осадок останется.
Дорога стихла, пыль редела. Ждала. Смолкли моторы, развеялась и осела пыль. Катя поняла, что ее забыли. На ватных ногах она вернулась в свой "медсарайчик", села на пропахшие йодом ящики. Подумала: "Где-то мышьяк тут был. Куда клала-то?"
...Иван Андреевич искал ее по всему обозу. Размахивая пистолетом, останавливал грузовики, крытые повозки. Не нашел. И побежал обратно между кукурузных полей, навстречу выскочившим из-под низкого облака "Мессершмиттам". Взмыленный, посиневший от безумного бега, он ввалился в медпункт, когда на дальней околице уже рыкали немецкие танки. Не говоря ни слова, сорвал ее, безвольную и податливую, как тряпка, с ящиков и выволок наружу. В этот момент через дорогу от них, наискосок, грохнуло и стало на дыбы летное поле. Комья земли упали с неба.
Они бежали по оглушительно шуршащей кукурузе, и где-то рядом тоже шуршало, хрустело, валилось - кто-то бежал вместе с ними. На краю поля, у поворота проселка, они сошлись.
Политрук и с ним двое бойцов. Они только что взорвали летное поле, а теперь...
- Догоняем своих, - кричал от волнения политрук. - Не знаешь, далеко?
Далеко ли? Много ли уцелело? Кто смог бы ответить на этот вопрос? Разве что летчики "мессеров", раз за разом заходящих на вираж, вколачивающих очереди куда-то за лесополосу, за водокачку, все дальше и дальше на юго-восток.
Из общего рева и грохота вывернул и попер прямиком на них, коптя выхлопами по-над высокой зеленью, танк. Успели рухнуть тут же все, в двух шагах от обочины. Танк на самом повороте вдруг взял поперек, въехал в кукурузу и стал.
Люк с легким скрипом открылся, из него вылез по грудь, спиной к притаившейся у земли пятерке, чистенький немецкий танкист. Дотянулся до початка, сорвал, не спеша, очистил, бросая вниз листья и летучие волоски-рыльца, и принялся смачно грызть. Коротко стриженный затылок его блестел, пальцы свободной руки выстукивали по броне башни мелодию.
Иван Андреич заметил в самый последний момент, но успел - схватил, вытащил из опасно скользящих по спусковому крючку пальцев политрука револьвер. Хотя, сказать по правде, заметил ли? Ведь политрук лежал позади него и видеть, как он целится в немца, Иван Андреич не мог. Но что-то развернуло его, что-то бросило назад.
Фриц беззаботно дожевал молочный початок, отшвырнул огрызок и, весело хлопнув ладонью по башне, нырнул в люк. Танк отрыгнул густым черным выхлопом и, тяжело лязгнув траками, ринулся дальше. Только тогда Иван Андреич слез с обмякшего политрука, разжал ему рот. Молодой старлей рыдал, уткнувшись в сломанные стебли, бил кулаком землю и повторял, захлебываясь: "Гад, гад".
Смерть ухмыльнулась и отошла. Остались жить все - четверо русских военных, одна медсестра да немецкий танковый офицер, с удовольствием сжевавший молодой кукурузный початок посреди своего блицкрига.
3
Во рту мертвый вкус казенной еды, тощие казенные матрасы рассыпаны по пустой казарме. Танкистов с кроватями, тумбочками и табуретами куда-то переселили, освободив место прикомандированной пехоте. Кроме них пятерых в прошитом осенним солнцем помещении лишь любопытные, взволнованные непривычной обстановкой мыши. Выскакивают, шуршат, попискивают под досками пола.
Возле двери на сквознячке выстроились начищенные сапоги, на сапогах сохнут портянки. Им выдали по банке перловки и приказали ждать. Лапин совершенно оцепенел от усталости. Свою банку он так и не открыл - сидит, зажав ее в руке. Иногда его жалко, но это нельзя - жалость строго запрещена. Земляной уныло ковыряет в перловке сложенной лодочкой крышкой. Бойченко крутит большой палец на правой ноге, проверяет мозоль. Всех тянет вниз, вниз - растечься, течь и течь по матрасу, пока не выльешься весь до капли.
Спать!
- Дадут поспать. Куда они денутся, - угрюмо повторяет Бойченко.
Все очень надеются на это.
- Помыться бы, - вздыхает Тен и нюхает у себя под мышкой.
Никто ему не отвечает. Толку-то - вздыхать о нереальном. Вздох этот ничего не значащий, вроде скучающего вечернего "бааабу- быыы".
Спать.
Холодную перловку есть трудно. Полбанки, и организм замыкается: жевать жует, но глотать отказывается. Консервы приехали вслед за ними из Вазиани. Их тоже отправляли по тревоге - лежат, побитые, насыпом в крытом "Урале". С консервами привезли и зимнюю форму. "Урал" стоит на аллейке перед штабом. В кабине сидит хмурый небритый прапорщик Звягинцев. Сам охраняет, сам выдает.
- Мне бы дневального какого, - канючит он в бычью спину Хлебникова.
Но тот, не глядя, машет рукой и уходит. Выдавая консервы, Звягинцев старается не шуметь, заодно прислушивается к разговорам за окнами штаба. Это в учебке он был гоголь, а здесь - воробей. Там, генералиссимус кухни, он картинно натягивал свои кожаные перчатки и бил в челюсть того, кто плохо отмыл бачки. А здесь... чик-чирик, скок-поскок... тоскует.
Из пяти банок хотя бы в одной согласно армейской теории вероятности должна была оказаться тушенка. Совсем недавно, на последнем полевом выходе, они сделали открытие: на банках перловки и тушенки выдавлены разные коды. В знании сила и пропитание. Литбарский привез им на следущий обед одну тушенку. А теперь... Неужели Звягинцев пронюхал? Или это штучки Литбарского?