Страница 36 из 40
Медленно идет под самыми окнами. Женщины берут детей на руки и пересаживаются от окон подальше. Гаянэ сидит, вытаращив немигающие глаза. Поравнявшись с ее местом, парень останавливается и, потянув в себя воздух, смачно плюет на стекло. Гаянэ охватывает лицо ладонями и падает на сиденье, будто в нее выстрелили.
...Хоть и стояли на широком месте, разворачиваться нелегко. "Икарус" дергается на метр назад и потом на метр вперед. Назад - вперед... Поместится ли эта махина поперек дороги? а если нет?
- Иди садись! - кричит Кочеулов и встает из-за руля. - Знал, куда ехал! Давай за баранку, не могу я твой сарай развернуть!
Сев на свое место, Али делается бледен: он перед ними, как жук под микроскопом. Кучка ополченцев стоит как раз возле автобуса. Что-то говорят друг другу, улыбаются. Тот, молодой, переломив свое ружье, вынимает патроны. Порывшись во внутренних карманах, достает другие и вставляет на их место.
"Икарус" бьется в конвульсиях: вперед - назад, вперед и назад... Коробка передач скрипит и скрежещет. У Али получается гораздо лучше взводного, "сарай" разворачивается, стоит уже поперек - еще чуть-чуть.
- Кто-нибудь вышел бы подстраховать, да?
- ... ! ... !!
- Давай рули!
И он рулит вслепую. Задок вот-вот пойдет юзом с горы.
Внизу, если позволить взгляду скользнуть по лысому склону до самого конца, - темные пятнышки крыш, заборы и на таком же лысом склоне цепочка людей, взмахивающих лопатами.
...Зарядив по новой двустволку, парень резко вскидывает и стреляет.
Автобус почти развернулся к ополченцам задом, выстрел приходится вскользь по лобовому стеклу и передней двери. Правая половина лобового стекла и стекла двери покрываются трещинами. Али хватается за голову, снова за руль - и давит на газ.
- Всем на пол! - кричит Кочеулов.
Женщины стаскивают детей вниз, в проход между сидений. Старуха кричит, но ее лицо, похожее на скорлупу грецкого ореха, не выражает ничего.
- Занять позиции в конце салона!
Не так-то просто пробраться в конец салона по живой человеческой куче, перешагивая через женщин, переступая по ручкам кресел над истошно вопящими детьми. Автобус швыряет во все стороны. Раздается треск, сыплются стекло, камни и сучья.
Их "Икарус", развернувшись окончательно и оказавшись на прямом участке, рывком набирает скорость. Солдат кидает назад. Кто-то падает. Слышны ругань и женский крик.
Грохочет второй выстрел. На этот раз лишь небольшая трещина на заднем стекле.
- Дробью бьет! Мелкой!
Выстрелы гремят один за одним. Но, видимо, стреляют в воздух.
Солдаты добрались в конец салона, но поворот - и ополченцы исчезают за выступом. Напоследок - их полные азартного движения фигуры с задранными вверх, дергающимися от отдачи ружьями.
...Она сидит тихонько. Свалила руки на колени и отвернулась к окну. Кто-то причитает, кто-то раскачивается, будто в трансе. Она молчит всю обратную дорогу. Ее молчание трудно понять. Безразличие? Безмятежность?
Неуютно... Душа ежится и норовит упрятаться поглубже. Но, увы, все вокруг прохвачено этим сквозняком - зима в Вавилоне выдалась на редкость тоскливая. Край света, зубчатый и заснеженный, плывет в просветах между склонов. Неуютно. Скорей бы вернуться. Успеть бы к ужину, на рисовую кашу.
Дочь, утирая слезы, теребит Гаянэ за рукав. Но и девочка не произносит теперь ни слова и прячет от всех глаза. Интересно, когда они заговорят... то на каком языке?
Ближе к Шеки Али снова начинает ругаться. Судя по интонациям, адресует свои ругательства сидящим в салоне женщинам.
Скрип.
Скрип - монотонный, как тьма, как время, как одиночество.
Всю ночь крутились тележные колеса. Молотили по раскисшей колее. Кто-то очень знакомый и незнакомый одновременно, как бывает во сне, сидел в телеге на охапке сена. Надо бы вспомнить, думал Митя - и тут же начинал мучительно вспоминать, что именно он должен вспомнить. Мальчик с льняным чубом... возле колен мешок, обвязанный кожаным ремешком... какой-то военный, сидевший подле, бормотал, как заклинание, ободряющие фразы, думая о своем... туман, спина возницы еле-еле обозначена, скорей, угадана... скрип колес, холодная жижа, вялая дробь копыт. Митя бежал следом и пытался разглядеть мальчика. Тщетно. Вроде бы и мальчик сидел к нему лицом, и бежал Митя совсем рядом так, что сплошь был в шлепках от летевшей из-под колес грязи, - но разглядеть не мог. Будто бельмо мешало. Мешало, что-то мешало ему видеть. Митя понимал, что это очень-очень важно. Он ускорял бег, скользя и увязая, но телега, которая тащилась все так же неторопливо, не приближалась ни на шаг. Он бежал и бежал по чавкающей распутице и уже начинал выбиваться из сил. Монотонный скрип, казалось, дразнил его. А мальчик - вот он, руку протяни. Митя пробовал, вытягивал набрякшую руку... вот же он, вот... Но срабатывал какой-то жестокий запрет, и его ладонь хватала скользкий, как рыба, туман. Окончательно обессилев, Митя остановился, перевел дыхание, готовясь крикнуть во все горло, но и это оказалось запрещено. Так всегда в этих снах. Нужно совершить что-то бесконечно важное, важное - но тысячи табу обволакивают, склеивают, сплетаются в смирительную рубашку. Он пробовал еще и еще раз, трепеща от страха, что отстанет, не сумеет теперь догнать. Телега, ни на миг не останавливаясь, нисколько от него не отдалялась, по-прежнему шлепки из-под колес попадали ему на лоб, и мальчик был на расстоянии вытянутой руки... Митя собрался с силами, наполнил легкие до треска и наконец позвал... Он крикнул: "Митя!" - и проснулся от ужаса.
Все было так, как оставил вчера, засыпая: влажный вонючий матрас у щеки, выстроившиеся у двери сапоги с развешанными на них портянками, груда касок и саперных лопаток в брезентовых чехлах, сопение Саши Земляного на соседнем матрасе. Машинально, все еще веря сну, он провел руками по лбу чисто. Он вытащил из-под подушки автомат, кулек с умывальными принадлежностями, встал и, тщательно намотав портянки, надев сапоги, вышел в коридор. Дневальный дремал на стуле с гримасой страдания и отвращения.
Митя постоял в коридоре, глядя себе под ноги, на ветхие доски пола, по которому предстояло идти. Стараясь не наступать на самые скрипучие, Митя прошел до туалета. Долго смотрел в облезлое зеркало, грустно и нежно улыбаясь своему отражению. (Человек, улыбавшийся с той стороны, был знаком и не знаком одновременно. Еще предстояло разобраться, каков он и чего от него ждать.) Он умылся и побрился новым лезвием, вставив его целиком, а не половинку, как обычно. Про ржавые, в язвочках полопавшейся краски трубы подумал: "Прыщавые вены". В трубах шелестело и булькало. Он представил себе некое существо, огромный железный организм, очень старый и больной, снабжаемый кровью по этим трубовенам. Где-то за стеной, во втором, запертом, туалете, тяжело выстукивал пульс. Улыбнувшись еще раз, Митя дотронулся до одной из труб - и тут же в коридоре раздался строгий офицерский крик, а следом топот сапог и вопль пробежавшего мимо дневального: "Подъеоом!"
...Снова туман.
Митя сидел на каске и смотрел на висящие в переулке клочки тумана. Они текли, и таяли, и вытягивали замысловатые скрюченные отростки - текущие и тающие... воздушные осьминоги... переулок, набитый воздушными осьминогами.
Ныла какая-то молчавшая до сей поры струна. Страшно хотелось петь. Что-нибудь минорное и тягучее. И он напел про себя:
Утро туманное,
Утро седое...
Прервался, наткнувшись на неожиданную мысль: "Эх, Митя! и ты еще смеешь сомневаться, русский ли ты!"
Нивы печальные,
Снегом покрытые...
Мите показалось, что он снял с себя кожу. (Душно было - взял и стянул через голову, как тельник.) Теперь обнажен до позвоночника, и мир прикасается к нему по-новому, а он по-новому прикасается к миру. Ему действительно чувствовалось необычайно чисто и остро. И та неожиданная мысль, столь неожиданным образом расставившая все точки, заставила его вздохнуть глубоко и с наслаждением - как тогда, на картографическом практикуме, когда он взобрался на крутую вершину, в синь и золото, в прохладу, пахнущую хвоей.