Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 136 из 141



— Процесс рассасывания идет сейчас очень удовлетворительно, произнес Ульянов вслух.

— Увы, Генерал ошибается, — печально сказал Лафарг, — опухоль не рассосется, и, следовательно, боли возобновятся. Можно лишь поражаться мужеству Генерала, у которого достает сил подробно описывать свою болезнь. Да еще приглашает нас в гости, строит планы совместной поездки в Истборн, его любимый уголок… А в предыдущем письме не поленился разругать мою только что вышедшую в Париже книгу "Происхождение и развитие собственности".

Лафарг протянул гостю еще несколько листков.

Они были исписаны тем же красивым твердым почерком, но на этот раз по-французски.

Ульянов прочитал:

"Дорогой Лафарг!

Я еще не кончил читать Вашу книгу, как получил I том "Истории социализма" Каутского, разные итальянские журналы и кучу русских журналов (от Н. Даниельсона). Меня заваливают посылками. Но я все-таки прочитал Вашу книгу до конца. В ней сплошь да рядом блестящий стиль, очень яркие исторические примеры, правильные и оригинальные мысли, а лучше всего то, что она не похожа на книгу немецкого профессора, где правильные мысли не оригинальны, а оригинальные — не правильны. ("Прекрасно сказано! — отметил про себя Ульянов. — И как это точно подошло бы для характеристики нашего любезнейшего Петра Струве".) Главный недостаток заключается в том…"

Понимая, что их уединение в любой момент может быть прервано Лаурой, Ульянов не стал читать, в чем заключается главный недостаток книги Лафарга, тем более что саму книгу он еще не знал. Его внимание привлекли несколько русских слов, написанных латинскими буквами: мир, черный передел, народник. Встретив своего заклятого врага, народника, здесь, во Франции, в кабинете Лафарга, да еще в латинском обличье, он не мог не усмехнуться: "Ну и ну!"

Ему захотелось прочитать весь абзац. Это было конкретное замечание Энгельса к 393-й странице книги. Он писал: "черные переделы" — по-русски черный употребляется в смысле грязный, а также народный, простой, обыкновенный. Черный народ — народная масса, "простонародье". Черный передел обозначает скорее общий передел, всеобщий, в котором участвуют все, вплоть до самого бедного. И в этом смысле одна газета народников (народник — друг крестьян) в Швейцарии носила название "Черный передел", что должно было означать раздел дворянских имений между крестьянами".

Ульянов восхитился точностью знания Энгельсом и тонкостей русского языка, и подробностей освободительного движения в России. Конечно, когда старик писал "народник — друг крестьян", то лишь хотел сообщить Лафаргу коренной, исходный смысл слов.

Ульянов ощутил новый прилив желаний повидать Энгельса. Он подарил бы ему свою первую, вышедшую подпольно год назад книгу "Что такое "друзья народа" и как они воюют против социал-демократов?". И во что бы то ни стало упросил бы прочитать ее, чтобы Энгельс получил новейшие и исчерпывающие сведения о том, каким не только фальшивым, но даже опасным "другом крестьян", "другом народа" стал нынешний народник с его идеализацией патриархальщины. И сказал бы Энгельсу, что, написав латинскими буквами narodnic, он тем самым очень едко и образно высмеял народников: как латинские литеры чужды русскому слову, так и народники далеки от действительных нужд современной русской жизни, чужды нынешнему русскому крестьянству.

— Как видите, — прервал мысли Ульянова Лафарг, — старик живет так, как жил всю жизнь, — напряженно-молодо, с интересом ко всему на свете. Но это, по всей видимости, уже недолго. Я думаю, до своего семидесятипятилетия в ноябре он не доживет… Хотя после смерти трех наших детей я, врач, отрекся от медицины, проклял ее и никогда больше ею не занимался, но я отчетливо вижу: у Генерала рак горла. Так что ехать вам в Лондон едва ли есть смысл. Зачем? Побеседовать с вами, дать совет вам он уже не сможет. Во всяком случае, это было бы для него очень трудно и утомительно. А поехать лишь для того, чтобы взглянуть на умирающего титана… По-моему, нет зрелища более тяжелого и печального.

— Да, конечно, — тихо сказал гость…

Уже стемнело, и, когда Ульянов, простившись, вышел из ярко освещенной террасы в темный сад, он некоторое время ничего не мог разглядеть. Сделав несколько шагов по направлению к калитке, он остановился, чтобы дать глазам привыкнуть к темноте. С открытой террасы до него долетали голоса.

— Этот русский способен на большое дело, — сказал Лафарг.

— Но знает ли он, через что ему предстоит пройти? — задумчиво и тревожно спросила Лаура.

…А поезд бежал все шибче, все веселее. До Вержболова, до России оставалось, должно быть, совсем немного. Ульянов пристально смотрел на соседа, стараясь вспомнить, встречал ли он его когда-нибудь, и если встречал, то где.



" — Так точно-с, — говорил взгляд шпика, — встречи у нас с вами были. И не одна. Как гончая за зайцем, петлял я за вами по всей Европе. Правда, вначале-то у нас промашка вышла. Подполковник Петров на сей раз шляпой оказался.

— Как вы о коллеге-то!..

— А что же делать, господин Ульянов? Я не из тех, кто неустанно витийствует о том, будто у нас на святой Руси все распрекрасно. Надо смотреть правде в глаза. Лишь в одном этом спасение…

— Я тоже так считаю, только мы с вами предполагаем спасать совершенно разные вещи.

— Что верно, то верно — совершенно разные… Так вот, судите сами о Петрове, если донесение о вашем отъезде за границу он направил их благородию господину Рачковскому — хотите верьте, хотите нет — шестого июля, то есть почти через два с половиной месяца со дня вашего убытия. Разве это служба? Живет человек в столице, на виду у начальства, отличная квартира на Литейном, работа тихая, спокойная — вовремя пришел, вовремя ушел, вовремя спать лег — и такое нерадение! Креста на нем нет!

— И ему завидуете? Любопытно.

— Так ведь справедливость же дорога, господин Ульянов! Тут недоедаешь, недосыпаешь, мечешься как угорелый по всему континенту, толкаешься среди этих проклятых немцев, да австрияков, да французиков, а какая благодарность? Разве меня ценят больше, чем этого бездельника Петрова? Ни на грош. Наоборот! А ведь я к тому же и языками иностранными владею…

— Значит, и вы, шпики, тоже за справедливость?

— А как же! Мы за нее больше всех. Можно сказать, мы ее жрецы… Да, донесение было послано шестого июля, да еще прошло несколько дней, пока его получили их благородие, пока то да се. А вы за это время уже успели побывать в Берлине, Женеве, в Цюрихе, в Париже и приехали опять в Швейцарию.

— Хоть донесение и запоздало сильно, однако мой маршрут вам известен хорошо.

— Ну, не без добрых же людей на белом свете, господин Ульянов. Кое-что нам удается узнавать едва ли не о всех русских, которые выезжают за границу. Так, на всякий случай… В самый день шестого июля, — кстати говоря, именно в тот день, когда подполковник Петров в Петербурге писал свое донесение о вас, — вы находились в санатории и тоже, между прочим, кое-что писали, в частности письмецо своей любезной матушке Марии Александровне. Не правда ли, занимательно? — вы пишете, и одновременно, может быть, в сей же час и миг кое-кто пишет о вас; вы свободным росчерком, как независимый человек, бросаете на бумагу: "Твой Владимир Ульянов", и кто-то другой, далеко-далеко от вас пребывающий, в ту же минуту тщательно выводит казенным перышком: "состоящий под негласным надзором полиции Ульянов". Есть в этом, по моему разумению, что-то мистическое…

— Вам, конечно, известно, что я писал в своих письмах?

— Ах, молодость! Ах, наивность! Ну а как же, голубчик? Доподлинно все известно. В упомянутом письмеце родительнице своей вы, к примеру, писали: "Живу я в этом курорте уже несколько дней и чувствую себя недурно, пансион прекрасный и лечение, видимо, дельное, так что надеюсь дня через четыре-пять выбраться отсюда". И так далее и так далее.

— Но все-таки, где же мы с вами встречались?

— Да уж встречались. И даже, повторяю, не раз. К примеру, в том же санатории в последние дни вашего пребывания там. Я сидел в обеденной зале через два столика от вас. Не приметили? Где ж вам примечать! Вы с таким аппетитом кушали все, что вам ни подавали. Завидовал я вашему аппетиту, ужасно завидовал. Некоторое удовлетворение испытывал лишь в те дни, когда на третье была земляника. Я ее страх как люблю и могу съесть сколько угодно, а вы — в рот не берете. Загадкой это было для меня большой, потом узнал: идиосинкразия у вас. Я, бывало, верите ли, выберу ягодку покрупнее да посочнее и как бы ненароком протягиваю в вашу сторону, вот, мол, какая красота да сладость… Но, сказать откровенно, это утешало слабо.