Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 16

– А товарищ Сталин, – сказала Аглая, – нас учил, что чем враг умнее, тем он опаснее.

– Ну шо вы мне говорите за товарища Сталина. – Богдан Филиппович вздохнул, сделал новую затяжку и опять закашлялся, наклоняясь к столу и хватаясь за грудь. – У товарища Сталина, – еще покашлял, – мы ж теперь знаем, тоже ж были свои ошибки. Он даже в войну руководил войсками по глобусу. Вот так глобус крутит и говорит, этот город, говорит, узять к Октяберьской годовщине, а этот, говорит, ко дню Красной Армии. А как его узять, с какой стороны подойти, куда подтянуть резервы, это меня, говорит, не касается, я, говорит, Верховный главнокомандующий и руковожу верховно. Понимаете? А насчет деталей это пусть Жуков, говорит, думает или Толбухин.

– Чушь! – разозлилась Аглая. – Товарищ Сталин был гений и во все детали сам лично вникал.

– А-а, – поскучнел Нечитайло, – я с вами, Аглая Степановна, в идеологические споры не вступаю. Тем более шо руководство нашей партии имеет другое мнение.

– А у тебя, – перешла Аглая на «ты», – свое мнение есть?

– Есть, – заверил ее Нечитайло. – Но оно у меня, как у каждого честного коммуниста, от мнения вышшего руководства не отличается. И потому я ваш приказ об увольнении Шубкина признаю, ну как бы сказать, недействительным. Это значит, – заключил он решительно и вдавил окурок в пепельницу, – шо он завтра утром может выходить на работу.

Аглая поняла, что говорить больше не о чем, и встала со стула.

– Ну хорошо! – сказала она с угрозой, не имеющей смысла. – Хорошо!

И вышла, постаравшись хлопнуть дверью погромче.

А Нечитайло посидел, подождал, пока она удалится, сказал «дура», покачал головой и стал ладить новую самокрутку.

13

На этот раз Аглая вышестоящему органу не подчинилась и к работе уволенного не допустила. Начались неприятности. Ее вызвал к себе Поросянинов, усадил в мягкое кожаное кресло, велел подать чаю с сушками и лимоном. Разговор начал со вздоха:

– Эх, Аглая Степановна, партизанская жилка. Куда ж ты лезешь-то напролом? Ну, не нравится тебе этот Шубкин, ну кому он нравится? Он и мне не нравится, и сам лично я, признаться, всю нацию их на дух не переношу. И то, что там наверху происходит, мне это тоже не по нраву. Сталин тридцать лет стоял во главе государства, мы его до небес возносили. И гений, и корифей, и генералиссимус. А теперь, значит, Кирова убил, крестьянство разорил, интеллигенцию пересажал, армию обезглавил, партию уничтожил. А мы-то с тобой кто, разве не партия?

– Вот! – обрадовалась Аглая. – Я именно про это и говорю.

– Про это все говорят. Но промежду собой, шепотом. А гласно мы должны поддерживать линию партии. Какая б она ни была, куда б ни поворачивала, мы коммунисты и голосуем «за».

– Беспринципно? – спросила Аглая.

– Беспрекословно, – сказал Поросянинов.

Аглая вспыхнула, хотела возразить, и довольно резко, но тут отворилась дверь и в кабинет без шума вошел, как будто даже и не передвигая ногами, первый секретарь райкома Нечаев. Он поздоровался за руку с Поросяниновым, который вскочил, и с Аглаей, которой, положив руку на плечо, не дал подняться, спросил: «Не помешаю?», сел на диван и застыл в положении пассажира, ожидающего поезда, который не скоро придет. И с таким видом, будто происходящее здесь его не касается.

– Так вот, товарищ Ревкина, – продолжил Поросянинов. – Речь идет не о Шубкине, а о линии партии. Пар-тия наша взяла курс на преодоление культа личности Ста-лина. Который, вы знаете не хуже меня, совершил много тяжелых политических ошибок. Он управлял страной единолично, разорил крестьянство, обезглавил армию, возглавлял гонения на интеллигенцию, уничтожил фактически цвет нашей партии и поощрял славословия в свой адрес. И теперь партия мужественно говорит народу всю правду, а вы что? Что вы, – повторил Поросянинов и честно посмотрел Аглае в глаза, – против правды?





– Это ты кому говоришь? – удивилась Аглая, помня, что минуту тому назад Поросянинов говорил нечто противоположное.

– Я вам говорю, – сказал Поросянинов и бросил быстрый взгляд на Нечаева. – Я вам говорю, что у нас есть принцип демократического централизма, по которому, если партия приняла решение, рядовые коммунисты его исполняют. Вот и всё.

В это время Нечаев встал и вышел так же тихо, как и вошел. Аглая проводила его глазами и перевела взгляд на Поросянинова. Тот, очевидно, все-таки разволновавшись, взял в вазочке сушку, разломал, взял другую, разломал, взял третью, посмотрел на Аглаю:

– Ну так что, Аглая Степановна?

– Что? – спросила она.

– Каяться будешь?

– Я? – удивился она.

– Бери бумагу и пиши: «Я, Ревкина Аглая Степановна, будучи немного не при своих, не поняла нового курса партии, не осознала мудрости партийных решений, в чем полностью раскаиваюсь и торжественно обещаю, что больше никогда так делать не буду».

– Это ты серьезно? – спросила Аглая.

– Товарищ Ревкина, – сказал Петр Климович, поднимаясь, – у нас, в этих кабинетах, вы сами знаете, несерьезно не говорят. Я вам очень советую подумать.

– Хамелеон! – сказала Аглая и вышла, не заметив протянутой ей руки.

Вскоре Аглая получила строгий выговор за противодействие партийным решениям и была понижена в должности, став рядовым воспитателем, как Шубкин. Что ее оскорбляло ужасно.

14

На свои злоключения пожаловалась Аглая сыну Марату, который учился в Москве, в Институте международных отношений. Из ее письма он узнал, что мама огорчена не столько личными неудачами, сколько общим направлением дел. «Ты знаешь, – писала она, – что ни я, ни твой героически погибший отец никогда себя не жалели, я и сейчас себя не жалею, но мне стыдно, стыдно до слез смотреть на людей, которые оплевывают то, что вчера превозносили. Когда Сталин был жив, я не помню такого случая, чтобы кто-то сказал, что Сталин ему чем-то не нравится. Все в один голос говорили: гений. Великий полководец. Отец и учитель. Корифей всех наук. Неужели они все не верили в то, что говорили? Неужели все врали? Не могу понять, когда же эти люди были искренни, сейчас или тогда? А как можно равнодушно смотреть на то, что среди твоих ровесников, среди молодежи подрывается вера в самое святое, в правоту нашего дела!»

В длинном письме она ни разу не спросила сына, как он живет, где и в каких условиях, здоров ли, что ест или пьет, как проводит свободное время. Но изложила убеждение, что никто не имеет права судить и осуждать гения, который тридцать лет стоял во главе государства, провел коллективизацию, разгромил оппозицию, превратил отсталую страну в индустриальную державу и одержал всемирно-историческую победу над врагом.

В том же письме выражала она недовольство тем, что из лагерей выпустили всех врагов народа, которые вместо того, чтобы сказать спасибо, теперь еще требуют каких-то прав и льгот и на каждом углу кричат, что они пострадали ни за что. Может быть, среди них и попадались случайно отдельные невинные жертвы, но – лес рубят, щепки летят – нельзя же выпускать всех без разбору. «А мы разве не страдали? – писала Аглая. – Разве не мы недоедали и недосыпали, разве не на нас были нацелены кулацкие обрезы? Кто-то просидел несколько лет в тюрьме, там его кормили и поили бесплатно, а твой отец жизнь отдал, не задумываясь, за Родину и за Сталина. Почему же мы никому не жалуемся? А то, видишь, герои. Они пострадали. Так пострадали, что даже самим плакать хочется. А я думаю, что если кого и напрасно наказали, то теперь его, когда он в лагере разложился и набрался антисоветского духа, выпускать незачем. Он уже все равно враг, и поступать с ним надо по-вражески».

Сын ответил ей, к ее удивлению, холодно. Он написал, что все эти проблемы его не волнуют, и, почти повторяя слово в слово Поросянинова, заметил, что на жизнь надо смотреть реалистически.

Сам Марат к своим двадцати двум годам практикой реалистического отношения к жизни вполне овладел и свои дела успешно устраивал. Будучи благородного по советским понятиям происхождения (партийные работники считались передовым отрядом рабочего класса), он учился в одном из самых престижных и доступных не всем институтов. Блестящих способностей не имел, но был сообразителен и приметлив. И очень быстро заметил, что, имея общие привилегии как сын партийцев, он допущен к освоению преподаваемых в институте наук, но там же, среди студентов, есть узкий круг, совсем для него закрытый. Дети больших начальников, генералов, министров, членов ЦК жили совсем другой жизнью и могли себе позволять гораздо больше, чем другие их однокашники. Они пропускали занятия, пьянствовали, раскатывали на родительских автомобилях, устраивали оргии с девочками своего круга или не своего, иногда и насиловали, а одну (был такой случай) даже скинули с балкона. Дело казалось громким, но оказалось тихим. Его очень ловко замяли, объявив, что скинутая была в состоянии депрессии и сама с балкона этого скинулась. А уж сравнительно мелкие шалости этим ребятам и вовсе сходили с рук. Марат знал: то, что позволено и простительно им, никогда не будет позволено и прощено ему. Стать с ними вровень или даже обойти их можно, но для этого надо преуспеть в каких-то других делах, набрать очки там, где эти балбесы не добирают по беспечности, надеясь на своих пап и не понимая того, что сегодня твой папа все, а завтра никто и ты тоже вместе с ним станешь никем. Марат сделал правильные выводы и вел себя в соответствии с ними. Жил скромно, посещал студенческий научный кружок, делал скучные доклады, активно участвовал в комсомольской жизни, готовился в партию. Науки усваивал с трудом, но старался, поняв, что для будущей карьеры важна не успеваемость, а именно старания, чтобы начальство видело, что ты стараешься, слушаешь, раскрыв рот, и ведешь конспекты. А конспекты у него были ну хоть в музей. Чистые аккуратные тетрадки, обложки газетой «Правда» обернуты, почерк прямой и четкий, важные мысли подчеркнуты красным карандашом в доказательство того, что не только записывал, но и читал. Марат усвоил и то, что активное участие в общественной жизни поощрялось больше, чем усердие в накоплении знаний. Он знал, что надо уметь ладить с людьми, следовать не пылким порывам, а трезвому расчету и помнить, что в реальной жизни важны не писаные законы, а неписаные правила поведения.