Страница 13 из 14
За окном светало. Самолет стоял на прежнем месте, его большие нелепые крылья резко чернели на фоне просветлевшего неба. Чонкин облегченно вздохнул и оглянувшись, встретился с Нюриным взглядом. Нюра хотела закрыть глаза, но не успела, теперь не смотреть было глупо, а смотреть стыдно. И стыдно было, что рука ее пухлая, белая, голая до плеча, лежит поверх одеяла. Нюра медленно потянула руку вбок, чтобы спрятать, и при этом улыбнулась смущенно. Чонкин тоже смутился, но, не желая этого показывать и не зная, что делать, шагнул к Нюре взял ее руку в свою, потряс легонько и сказал:
— Здравствуйте.
В то утро бабы, выгонявшие в поле скотину, видели, как из дома Нюры, босой и без гимнастерки, вышел Чонкин.
Подойдя к самолету, он долго отвязывал его, потом разобрал часть забора, вкатил самолет в огород, а забор снова заложил жердями.
9
Отличительной чертой председателя Голубева была неодолимая склонность к сомнениям. Когда жена утром спрашивала:
— Что будешь есть — яичницу или картошку?
Он отвечал:
— Давай картошку.
Она доставала из печи чугунок с картошкой, и в эту секунду он знал совершенно определенно, что хочет яичницу.
Жена запихивала чугунок обратно и шла в сени за яйцами. Возвращаясь, встречалась с виноватым взглядом мужа — он снова хотел картошку.
Иногда он даже сердился:
— Давай что-нибудь одно, не заставляй меня думать про глупости.
Право на выбор его всегда тяготило. Он невыносимо мучался, когда раздумывал, какую сегодня надеть рубашку зеленую или синюю, какие сапоги — старые или новые.
Правда, за последние двадцать с лишним лет в стране много было сделано для того, чтобы Голубев не сомневался, но какие-то сомнения у него все-таки оставались и распространялись порой даже на такие вещи, в которых вообще вообще сомневаться в то время было не принято. И не зря второй секретарь райкома Борисов говорил иногда Голубеву:
— Ты эти свои сомнения брось. Сейчас надо работать а не сомневаться.
И еще он говорил:
— Помни, за тобой ведется пристальное наблюдение.
Впрочем, он говорил это не только Голубеву, но и многим другим. Какое наблюдение и как именно оно ведется, Борисов не говорил, может, и сам не знал.
Однажды Борисов проводил в райкоме совещание председателей колхозов по вопросам повышения удойности за текущий квартал. Колхоз Голубева занимал среднеетположение по показателям, его не хвалили и не ругали, он сидел и разглядывал новый гипсовый бюст Сталина, стоявший возле окна на коричневом подцветочнике. Когда совещание окончилось и все стали расходиться, Борисов задержал Голубева. Остановившись возле бюста вождя и машинально погладив его по голове, секретарь сказал:
— Вот что, Иван Тимофеич, парторг твой Килин говорит, что ты мало внимания уделяешь наглядной агитации. В частности, не дал денег на диаграмму роста промышленного производства.
— Не дал и не дам, — твердо сказал Голубев. — Мне коровник не на что строить, а ему только диаграммы свои рисовать, трынькать колхозные деньги.
— Что значит трынькать, — сказал секретарь. — Что значит трынькать? Ты понимаешь, что ты говоришь?
— Я понимаю, — сказал Иван Тимофеевич. — Я все понимаю. Только жалко мне этих денег. Их в колхозе и так не хватает, не знаешь, как дыры заткнуть. А ведь вы потом сами с меня три шкуры сдерете, потому что я председатель.
— Ты в первую очередь коммунист, а потом уже председатель. А диаграмма — это дело большой политической важности. И мне странно видеть коммуниста, которыйвэто недооценивает. И я еще не знаю, то, что ты говоришь, ошибка или твердое убеждение, и если будешь дальше держаться той же позиции, мы тебя еще проверим, мы в самую душу к тебе заглянем, черт тебя подери! Рассердившись, Борисов хлопнул Сталина по голове и затряс рукой от боли, но тут же выражение боли на его лице сменилось выражением страха.
У него сразу пересохло во рту. Он раскрыл рот и смотрел на Голубева, не отрываясь, словно загипнотизированный. А тот и сам до смерти перепугался. Он хотел бы не видеть этого, но ведь видел же, видел! И что теперь делать?
Сделать вид, что не заметил? А вдруг Борисов побежит каяться, тогда он-то выкрутится, а ему, Голубеву достанется за то, что не заявил. А если заявить, так ведь тоже за милую душу посадят, хотя бы за то, что видел.
У обоих на памяти была история, когда школьник стрелял в учительницу из рогатки, а попал в портрет и разбил стекло. Если бы он выбил учительнице глаз, его бы, возможно, простили по несовершеннолетию, но он ведь попал не в глаз, а в портрет, а это уже покушение, ни больше ни меньше. И где теперь этот школьник, никто не знал…
Первым из положения вышел Борисов. Он суетливо вытащил из кармана металлический портсигар и, раскрыв его, сунул Голубеву. Тот заколебался брать или не брать. Потом все же решился, взял.
— Да, так о чем мы с тобой говорили? — спросил Борисов как ни в чем не бывало, но на всякий случай отходя от бюста подальше.
— О наглядной агитации, — услужливо напомнил Голубев, приходя понемногу в себя.
— Так вот я говорю, — сказал Борисов уже другим тоном, — нельзя, Иван Тимофеевич, недооценивать политическое значение наглядной агитации, и прошу тебя по-дружески, ты уж об этом позаботься, пожалуйста.
— Ладно уж, позабочусь, — хмуро сказал Иван Тимофеевич, торопясь уйти.
— Вот и договорились, — обрадовался Борисов, он взял Голубева под руку и, провожая до дверей, сказал, понижая голос: И еще, Ванюша, хочу тебя как товарища предупредить учти за тобой ведется пристальное наблюдение.
Голубев вышел на улицу. Стоял, по-прежнему, сухой и солнечный день. Председатель отметил это с неудовольствием, пора бы уже быть и дождю. Его лошадь привязанная к железной ограде, тянулась к кусту крапивы но не могла дотянуться. Голубев забрался в двуколку отпустил вожжи. Лошадь прошла один квартал и сама, без всякого приказания, по привычке остановилась напротив деревянного дома с вывеской «Чайная». Возле чайной стояла подвода с бидонами из-под молока, председатель сразу же определил, что подвода из его колхоза. Лошадь была привязана к столбу. Голубев привязал к этому же столбу и свою лошадь, поднялся по шатким ступеням крыльца и открыл дверь. В чайной пахло пивом и кислыми щами.