Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 99



Теплисец — крепкий, широкоплечий, с тяжелыми смуглыми кулаками и странно холодными глазами, молча смотрел на Мустафу. Потом спросил:

— Где письмо?

— Закройте дверь, — велел Мустафа.

После короткого колебания Зия повиновался. В тишине снова раздался короткий стальной лязг защелки.

— Я работник улусной безопасности, прер Зия, — сказал Мустафа. — Нынче утром вас официально объявили во всеордусский розыск. Нам надо поговорить.

Несколько мгновений Зия не шевелился и ничего не говорил. Потом медленно отошел от двери и сел прямо на незастеленную постель. Когда он заговорил, голос у него чуть дрожал, но в общем он держался достойно. Мужества ему было не занимать.

— Слушаю вас, — хрипло сказал Зия, глядя Мустафе в глаза.

— Это я хочу послушать вас, — ответил Мустафа. — О ваших поступках в Теплисе я знаю все… или почти все. Я хотел бы знать ваши мотивы.

На тщательно выбритых и все равно казавшихся щетинистыми щеках теплисца вспухли желваки.

— Ты ведь даже не ютай, — с храбростью отчаяния сказал Зия. — Ютайский слуга. Прихвостень.

— Обо мне поговорим потом, — ответил Мустафа как можно более мягко.

Еще несколько мгновений Зия без всякого выражения смотрел на него, а потом понурил голову, свесив ее едва не ниже плеч, и начал говорить — монотонно и, казалось, равнодушно. Будто не о себе. Через несколько минут он встал, не прерывая рассказа; начал мерить комнату шагами и все говорил, говорил…

Мустафа слушал его глухой от безнадежности, чуть хрипловатый голос и думал: «Все то же самое. Везде то же самое. Ну неужели раз за разом, век за веком наступая на одни и те же грабли, оскальзываясь и падая на одной и той же банановой корке, — ютаи так и не могут уразуметь, в чем дело? Нет — наоборот, старательно и дотошно повторяются! Будто в безумной надежде, что, если сорок девять раз тебя било током, когда ты совал палец в розетку, совсем не палец виноват, а подлые розетки, и надо наконец найти хорошую розетку, правильную, пятидесятую, из которой не ударит… Глупость какая! Ведь если розетка не бьет сунутый в нее палец — она бесполезна, мертва; в ней нет тока, от нее не будет света… не будет ни сострадания униженным, ни страсти защищать тех, кто в беде…»

Мустафа прекрасно помнил, что его дед, умерший шесть лет назад и, безусловно, кейфующий ныне в райском саду среди гурий, когда-то, в бытность свою избранником тебризского меджлиса, голосовал за предоставление ютаям земель под Иерусалимский улус. Мустафе и в голову не приходило думать, будто дед и его единочаятели были неправы. Людей, которым грозила смерть или, по крайней мере, неисчислимые муки, надо было спасти. Спору нет. Старики были безусловно правы. Мустафа ведал, что такое сяо.

Но почему этого не ведают ютаи?

Почему в них нет ни капли благодарности? Почему они приняли, а ныне и подавно продолжают принимать этот царский подарок, этот рыцарский жест как должное? И снова чем-то недовольны… Мустафа по долгу службы знал, что некоторые ютаи — и его начальник, кстати, в их числе — испытывают теперь нечто вроде разочарования: тебризцы подарили нам нашу же землю да еще этим и гордятся… Хотя на самом деле вовсе не они нам ее подарили, а Бог ее давным-давно нам даровал…

Непонятное поведение.

Все объяснили ему первые же выступления и статьи Мордехая. С тех пор Мустафа тайно, боясь в том признаться даже ближайшим своим друзьям и соратникам, даже семье, — боготворил святого старца и желал ему успеха. И делал все от него зависящее, чтобы облегчить тяжкую участь Мордехая, его неподъемную ношу… гяуры сказали бы — его крест. Если даже Мордехай не объяснит ютаям их ошибок, то уж; верно, никто не объяснит.

И вот сейчас Мустафа встретил брата. Единочаятеля в самом прямом и первозданном смысле этого слова. У него доселе не было таких. И что теперь Мустафе оставалось?

Ах, как хотелось бы просто жить-поживать и добра наживать! Заботиться о семье, выполнять в меру сил и разумения свой нелегкий и почетный долг… Как это было бы славно, как сладко! И как, в общем-то, правильно, и как страховало бы от ошибок, всегда грозящих тем, кто живет своим умом…



Но властная, необоримая, благородная потребность существовать не понапрасну и делать мир лучше — потребность, вычитанная, быть может, в раннем детстве из хороших книг, а может, прежде того впитанная с молоком матери, — порою требовала выбирать. Выбирать, во-первых, что это такое — лучше? Для кого лучше? Когда лучше? А во-вторых — на что ты согласен пойти ради этого «лучше», чем поступиться, кем пожертвовать, когда это потребуется. Собой? Присягой? Семьей? Страной?

— Я понял, — сказал Мустафа негромко, когда Зия закончил свой рассказ. — Я не одобряю ваших методов, но я разделяю ваши чувства.

Мустафа запнулся, когда Зия поднял на него ошалелые, не верящие глаза. Бедный теплисец ожидал, конечно, совсем иного.

— Впрочем, это неважно, — одернул себя Мустафа. — Поймите, однако, вот что. Вы приехали сюда вместе с Ванюшиным, и раньше или позже это выяснится. Особенно если вас арестуют. Ваши грехи могут как-то связать с ним. Даже свалить на него. А это недопустимо. Поэтому вы обязаны тотчас исчезнуть. Я не хочу и не буду задерживать вас сейчас. Но вы не должны больше попадаться мне на глаза. Сегодня праздник, все ждут не дождутся вечера, работают спустя рукава… До полуночи вы должны покинуть улус. Уяснили?

Зия молчал. Только облизывал пересохшие от волнения губы, пытаясь разгадать подвох. Не получалось. Глаза его совсем заледенели. Язык то и дело, как голый розовый зверек, шустро пробегал по губам и прятался в норку.

— Как человек человека… — тихо сказал Мустафа. — Как мусульманин мусульманина, в конце концов… Прошу. Мне не хочется вас арестовывать.

— Хорошо… — сипло выговорил Зия. Кашлянул. Сказал громче и внятней: — Обещаю.

— Вот и правильно, — улыбнулся Мустафа. Простой теплисец был ему симпатичен — куда симпатичней хитрого русского. «Вечером проверю, — подумал Мустафа. — Но если он все еще будет здесь… Тогда не знаю, просто не знаю».

Мустафа кивнул Гамсахуеву на прощание и, поворотившись, шагнул к двери. То был редкий случай, когда последствия обусловленного идеалами поведения сказались незамедлительно. Едва Мустафа отвернулся, Зия обеими руками схватил первое, что попалось под руку, — пудовый угловатый Талмуд, громоздившийся посреди стола, точно маленькая Кааба, — и с размаху, что было сил, ударил ребром книги кубиста по голове. Мустафа, не издав ни звука, рухнул, как сноп.

Богдан.

— Они сели в иерусалимский автобус, — едва слышно в окружающем гаме сказал голос Бага в телефонной трубке. — Оба.

— Хорошо, — ответил Богдан. Ему совсем не было хорошо. Но надо же было что-то сказать.

— Еду следом, поодаль.

— Хорошо.

— Чтобы так точно предсказать поведение психа, надо самому слегка тронуться, — не удержался от комментария друг. — У тебя как с головушкой, еч?

— Худо, — честно признался Богдан. — Скоро стану совсем как он.

— Ну-ну… — пробурчал Баг и отключился, Богдан встал из-за столика небольшой открытой кофейни, положил возле пустой чашки несколько монет и пошел прочь. Прочь от света, от веселой музыки… Его столик тотчас же заняла веселая и пестрая стайка молодежи; они походили на оживленно стрекочущих и болтающих тропических попугаев. Кафе было переполнено — праздник. Но никто не нарушил уединения Богдана, пока он одиноко сидел за своим столиком, — сообразные люди, тактичные… Оглушительно гремящая аритмичная музыка и крикливая речь постепенно стали гаснуть у Богдана за спиной. Медленно идя по узкой, петляющей между изгородями дороге, Богдан шаг за шагом тонул в тишине и вечерней мгле.

Тишина, впрочем, здесь была еще относительной. То и дело накатывал, сразу улетая вдаль, треск проносящихся мимо мопедов и мотоциклов; то из одного открытого окошка, то из другого, перемешиваясь, звучали песни… Вот вывалилась сверху, со второго этажа, знаменитая ария поваров из мюзикла «Властная вертикаль», ставшая настоящей горячкой прошлого сезона: «Другие придут, сменив уют на риск и непомерный труд, — поймут тобой не понятый кашрут…» А вот поодаль живые голоса. Ребята из расположенного слева кибуца, где вовсю занимались, как нынче попутно узнал Богдан, разведением безупречно белых осликов (уже много веков не секрет, что именно на белом ослике машиах, когда явится наконец, должен въехать в Иерусалим), не очень ладно, зато хохоча от души, пели под гармонику: «Как у нашего кибуца карпы весело плодятся…» — и тут же, исполненные бесхитростного женского лукавства, вступали напевные грудные голоса дивчин из расположенной справа, порой плетень с кибуцем к плетню, станицы Торской, неофициальной столицы иорданского козачества: «Да и курочки несутся так, что всем яички снятся…»