Страница 10 из 13
– Вот это странно! – заметил Хозяин, увидев, что синьор Массимилиано Милер сменил маскарадный костюм, в котором он – он, сидящий здесь, в этой ложе, богатый, богатейший негоциант, промышляющий серебром, – щеголял вчера ночью, позавчера ночью или позапозапозавчера ночью или кто его знает когда, а сменив, стал походить на римских аристократов, которые, гордясь строгостью своих нравов, в отличие от сумасбродств Венеции, перенимали моды Мадрида или Аранхуэса, как это, вполне естественно, делали во все времена богатые сеньоры заморских земель. Но так или иначе, этот выряженный испанцем Монтесума выглядел настолько неуместным, настолько неприемлемым, что действие снова начало путаться, прерываться, пересекаться в сознании бедного зрителя, и он, глядя на новое роскошное одеяние героя, этого побежденного Ксеркса музыкальной трагедии, уже не мог отличить певца от множества других переодетых людей, которые мелькали перед ним, словно прошлой ночью, позапрошлой ночью или бог его знает когда – на карнавале, пока красный бархатный занавес не закрылся под звуки мощного призыва к морскому бою, брошенного неким Аспрано, другим «мексиканским полководцем», о котором никогда не упоминали ни Берналь Диас дель Кастильо, ни Антонио де Солис в своих знаменитых хрониках…
Снова звонко отбили время мавры на Часовой башне; на сцене слышался торопливый перестук молотков, но Вивальди не уходил из оркестра; музыканты чистили апельсины, потягивали из бутылок красное вино, а он, сидя на табурете, просматривал ноты – запись следующего акта – и порой вносил поправки, сердито черкая пером. Худая спина маэстро оставалась совершенно неподвижной, пока он нервно перебрасывал страницы, вчитываясь в ноты с таким вниманием, что никто не смел отвлекать его.
– Вылитый лиценциат Кабра [37], – сказал мексиканец, вспомнив знаменитого наставника из романа, который обошел всю Америку.
– Я бы сказал, лиценциат Кабро[38], – заметил Филомено, которого не оставили равнодушным округлые бедра и розовые плечи Анны Джиро.
Но вот смычок виртуоза начал новое симфоническое вступление – на этот раз в медленном, спокойном темпе, – сцена открылась, и перед ними предстал большой зал, точно такой же, как на картине в койоаканском доме мексиканца, изображавшей эпизод из истории конкисты, – и, пожалуй, картина эта более соответствовала действительности, чем всё, что можно было увидеть до сих пор тут. Теперь Теутиле (неужели надо окончательно примириться с тем, что это женщина, а не мужчина?) оплакивала участь своего отца, захваченного в плен вероломными испанцами. Однако оказалось, что Аспрано командует людьми, готовыми освободить его: «Мои воины горят желанием скорее сесть в каноэ и пироги, горят желанием покарать герцога (sic!), изменившего своему слову». На сцену выходят Эрнан Кортес и императрица. Мексиканка разражается патетической арией, в которой гордая отвага, приводящая на память царицу Атоссу Эсхила, сочетается (в начале этого акта) с известным пораженчеством, свойственным скорее Малинче [39]. Митрена-Малинче признает, что жила во тьме идолопоклонства; что грозные предзнаменования возвещали поражение ацтеков. Кроме того,
и становится ясно, что в этих краях поклонялись ложным богам, а теперь наконец под гром пушек и бомбард явилась истинная религия вместе с порохом, лошадью и Евангелием. Цивилизация людей высшей расы воцарилась посредством разума и силы… Но именно поэтому (здесь малинчизм Митрены отступает, и в голосе ее звучит отвага) унижение, уготованное Монтесуме, недостойно людей такой культуры и могущества: «Если с небес Европы сошли вы в эту часть света, будьте правителем, сеньор, а не тираном». Появляется Монтесума в цепях. Спор становится все более ожесточенным. Музыканты маэстро Антонио безумствуют, подчиняясь неистовым взмахам дирижерской палочки; происходит смена декораций, на какую способны только машинисты венецианской сцены, и, словно сияющее видение, возникает озеро Тескоко с вулканами на заднем плане; по озеру скользят индейские суда, и завязывается страшный морской бой, кровавая схватка испанцев с мексиканцами. Крики ярости, тучи стрел, звон оружия, сбитые шлемы, удары мечей, падающие в воду люди… Наконец на сцену врывается кавалерия, довершая всеобщую неразбериху. Трубят трубы вверху, трубят трубы внизу, пронзительно заливаются флейты и рожки; горит ацтекский флот – вспыхивают фейерверки и зажигательная смесь, летят искры, валит дым, пущена в ход вся пиротехника высшего класса. Вопли, смятение, крики, гибель…
– Браво! Браво! – орал мексиканец. – Так оно и было! Так и было!
– А вы сами видели? – спросил насмешник Филомено.
– Видел не видел, а говорю, что было так, и баста…
Бегут побежденные, ускакала кавалерия, сцена завалена трупами и ранеными, а Теутиле, словно покинутая Дидона, хочет броситься в догорающее пламя и умереть по законам высокой трагедии, как вдруг Аспрано объявляет, что ее собственный отец уготовил ей завидную участь: ее должны заклать, как новоявленную Ифигению, на алтаре старых богов, дабы смягчить гнев тех, кто на небесах вершит судьбы смертных.
– Ладно, как эпизод в классическом духе может сойти, – с некоторым сомнением заметил мексиканец, когда красный занавес снова закрылся.
Вскоре опять раздался перестук молотков, означавший смену декораций, вернулись на места музыканты, и после короткого симфонического вступления – ничего хорошего не предвещавшего, если судить по раздирающим слух гармониям, – узкая сцена открылась, и восхищенным взорам предстала тяжеловесная башня, а в глубине – созданная с помощью световой техники панорама великого города Теночтитлана. На земле валялись трупы, что показалось мексиканцу не совсем понятным. И возобновилось запутанное действие с участием Монтесумы, опять наряженного Монтесумой («Мой костюм, тот же самый костюм…»), плененной Теутиле, воинов, решивших освободить ее, и Митрены, которая собиралась поджечь башню.
– Еще один пожар? – спросил Филомено в надежде, что повторится столь великолепное зрелище. Но нет. Башня чудесным образом превратилась в храм, у входа в который возвышалось изваяние какого-то страшного, уродливого, длинноухого бога, очень похожего на дьяволов Босха, чьи картины так нравились королю Филиппу II и до сих пор хранятся в могильно-мрачном Эскориале. Одетые в белое жрецы называли этого бога «Училибос».
«Откуда они взяли это имя?» – подумал мексиканец.
Привели Теутиле со связанными руками и уже собрались приступить к кровавому жертвоприношению, когда синьор Массимилиано Милер, из последних сил напрягая голос, изрядно утомленный безудержным вдохновением Антонио Вивальди, героически запел скорбную арию, вполне достойную поверженного монарха персов: «Звезды, вы победили. / На моем примере мир убедится в непостоянстве вашем. / Я был королем и хвалился божественной властью. / Теперь я – жертва, скованный пленник, презренная добыча чужой славы, / и мне суждено стать в грядущем лишь достоянием истории».
Пока мексиканец утирал слезы, вызванные столь возвышенными сетованиями, занавес закрылся, вновь раскрылся, и мы перенеслись на украшенную в стиле римских триумфов площадь с ростральными колоннами – главную площадь Мехико, где реяли по ветру все флажки, вымпелы, штандарты и знамена, какие только появлялись ранее. Входят пленные мексиканцы, с цепями на шее, горько оплакивая свое поражение; зрители приготовились уже наблюдать новую бойню, но тут происходит нечто непредвиденное, невероятное, чудесное и нелепое, противное всякой правде: Эрнан Кортес прощает своих врагов, и, дабы закрепить дружбу между ацтеками и испанцами, при общем восторге, под радостные клики празднуется свадьба Теутиле и Рамиро; побежденный император клянется в вечной верности испанскому королю, а хор в сопровождении струнных и медных, играющих под водительством маэстро Вивальди победно и оглушительно громко, славит наступление мира, торжество истинной религии и счастье, дарованное Гименеем. Марш, эпиталама, общий танец, da capo, еще da capo, еще da capo, и наконец красный бархатный занавес закрывается перед негодующим мексиканцем.
37
Кабра – персонаж романа Франсиско Кеведо «История жизни пройдохи по имени дон Паблос».
38
Кабро (cabro) – козел (исп.).
39
Малинче – ацтекское имя доньи Марины (см. прим. 2).
40
Долгие века народы были столь неразумны, что не ведали даже собственных сокровищ (итал.).