Страница 105 из 115
Певица Валя, брюнетка лет сорока с гаком в золотистом обтягивающем платье, с грубоватым потасканным лицом, исполняла цыганские романсы, стилизуя их под некое подобие рок-баллад. Тане, знавшей хмелицких цыган, без которых не обходились ни одни посиделки, Валя не понравилась. Вычурно, надуманно. Но она хлопала каждой песне, просто из солидарности с Леней и его новыми приятелями.
Публика заставила Валю три раза спеть на бис. Рафалович в числе прочих поклонников даже влез на сцену, вручил ей букет тюльпанов и галантно поцеловал ручку. Валя улыбалась довольно, как сытая кошка. На обратном пути Рафалович споткнулся, упал на головы других фанатов, ждущих своей очереди, но был тут же поставлен на ноги и низвергнут в зал.
– У-ф-ф, – сказал он, воссоединясь со своей компанией. – Класс! Ну что, салажня, может, все-таки на острова?
– Нет, – твердо сказал Борисов. – Нам нельзя. Через два часа в лагеря, да и увольнительная кончается.
– Ясно. Танюша, а может, нам тет-а-тет смотаться? Теплая ночь, лодочка, шампанское до утра.
– Опомнись, – сказала Таня и пристально посмотрела ему в глаза. Рафалович смутился впервые после больницы. – Поехали домой.
И все же, по настоятельной просьбе Рафаловича, они по дороге закупили бутылку коньяку и два пузыря шампанского.
Дома Таня стала на скорую руку изображать ужин, а притихший Рафалович сидел в углу и медленно, задумчиво потягивал «бурого медведя» – сто коньяка на сто шампанского. За едой он вдруг принялся рассказывать о своем детстве, о маме, папе, сестрах, родственниках и знакомых. Вначале Таня слушала его внимательно, но постепенно монотонный, чуть подвывающий голос Рафаловича расслабил ту нервную пружину, которая сжалась в ней в тот момент, когда он появился на ее пороге, жалкий, потерянный, со страшным известием о Елке. Она почувствовала, что безумно устала, из последних сил сидит рядом с чужим человеком, ставшим ненадолго близким только из-за своего горя, и слушает его нудный, неинтересный рассказ, что пора наконец со всем этим как-то развязаться и вернуться к нормальной, своей жизни. Ей тут же стало совестно таких мыслей, но ничего поделать с собой она не могла. Она еще немного посидела с Рафаловичем, еле сдерживая накатившую зевоту, но поняла, что Леонид практически разговаривает сам с собой и способен слушать только себя. Она медленно встала из-за стола.
– Ленечка, – ласково сказала она, – давай, милый, спать. Я тебе у Ивана постелила... Ну, хочешь, посиди еще, а я уже с ног валюсь. Завтра договорим, на свежую-то голову.
– Да, – тихо ответил Рафалович. – Я понимаю. Ты иди. Я посижу еще... Спасибо тебе, Таню-ша, за все спасибо... Завтра договорим, конечно.
У Тани хватило сил только кое-как почистить зубы и доковылять до постели.
Из черного, бездонного сна она вынырнула резко, даже не успев включить сознание. Она присела на кровати и ошалевшими глазами оглядела комнату. Еще не начало светать – значит, совсем ночь. Тишина. Но только что не было тишины. Так стремительно разбудил именно шум, которого уже не осталось. Нет, не шум. Грохот. Обвал. Взрыв.
Она вскочила и, на ходу набросив на плечи халатик, ринулась в Иванов кабинетик. Резко рванула дверь, едва не высадив матовое стекло. Там тихими снежинками опускались частицы мела, известки, покрывая мебель, пол, снятую и поставленную в угол дешевую люстру, скорчившегося посреди комнаты Рафаловича, придавленного большим куском штукатурки. В середине потолка зияла дырища, она прямой бороздкой тянулась к дверям. С самого краешка борозды выглядывал освобожденный провод, тяжелой провисающей дугой устремленный к центру и вниз, к лежащей фигуре Рафаловича. Таня ахнула, подбежала к Иванову столу, включила лампу и склонилась над Рафаловичем.
Он тихо и отчаянно стонал, не раскрывая глаз. Край провода сцеплялся с крюком от люстры, крюк – с концом Иванова галстука, галстук – с шеей Рафаловича. Таня отодвинула пласт штукатурки, посмотрела на лежащего человека, прислушалась к его дыханию, присела на корточки, аккуратно вытащила свободный край галстука, откинула в самый угол и галстук, и крюк, и провод. Потом она вновь склонилась над Рафаловичем и залепила ему звонкую, крепкую пощечину. Голова его мотнулась в сторону. Он открыл глаза.
– Вставай! – громко крикнула Таня. – Сам насвинячил, а прибираться кто будет? Пушкин?
Разумеется, никакой толковой приборки не получилось. Заперев плачущего Рафаловича в ванную, Таня наспех заизолировала оголенный конец провода, сгребла в ведро куски штукатурки. Тут же пришлось объясняться с разбуженными соседями – дескать, ставила книгу на верхнюю полку шкафа, упала со стула, инстинктивно схватилась за люстру – и вот! Сами же строители, прекрасно понимаете, что нынче все на соплях держится. Соседи поахали, поохали и пошли досыпать.
Таня извлекла из ванной почти невменяемого Рафаловича, влила в стакан с водой целый пузырек валерьянки, заставила выпить...
– Я-я-я... – лепетал Рафалович.
– Потом, милый, потом, солнышко мое, – приговаривала Таня, прижимая к груди его голову и раскачивая ее, словно младенца. – Все будет хорошо... Теперь все точно будет хорошо...
Он высвободил голову, внимательно и серьезно посмотрел на Таню и вновь уткнулся ей в грудь, зайдясь в рыданиях.
Дальнейшая последовательность и протяженность событий отложились в сознании Тани крайне смутно... Вот она на кухне отпаивает Рафаловича чаем с коньяком... Вот он горячо доказывает ей, что жизнь не кончается, что надо просто набраться мужества и начать все заново – и тут же валяется у нее в ногах, обзывая себя последними словами и умоляя о прощении... Или сначала валяется, а потом доказывает?.. Вот он снова плачет у нее на груди, она вытирает ему слезы, а он все крепче и крепче прижимается к ней, хватается за ее руки, как утопающий за соломинку...
Во второй раз она проснулась спокойная, умиротворенная. Сильное летнее солнце пробивалось сквозь занавески. Таня лениво потянулась, повела глазами в поисках будильника... Половина третьего. Надо же! Впрочем, чему удивляться?
Она встала и, не накинув даже ночной рубашки, подошла к окну, распахнула занавески, настежь открыла окно и замерла, подставив себя дуновению теплого, свежего ветерка с залива... Хорошо!
Она не спеша развернулась и пошла вглубь комнаты. Стол. А на нем, прислонившись к вазочке – половинка фотографии, наскоро откромсанная ножницами посередине. На фотографии – улыбающийся, счастливый Ленька Рафалович в белом парадном кителе, и только на плече его, прикрывая золотой погон, лежит чужая, отрезанная рука в белой перчатке. И на обороте размашистым почерком надпись:
«Теперь я знаю, что делать. Будь благословенна!»
Таня улыбнулась и пошла дальше. Кровать. На матрасе – вмятины, отпечатки двух тел. Скомканная простыня с крупными влажными пятнами, источающими щелочной запах. Не переставая улыбаться, Таня взяла простыню, прижала ее к животу... Грех? Да, смертный грех, но отчего так хорошо и покойно на душе? Значит, не грех. Значит, так было надо... Значит, такова была воля кого-то, кто превыше всякого греха.
Таня тряхнула головой, сняла со спинки стула халат и, держа одной рукой халат, а другой простыню, направилась в ванную.
Сослуживцы привезли Ивана из колхоза и, не завозя домой, определили в Институт скорой помощи с подозрением на острый панкреатит. Прямо в приемном покое он потерял сознание и был доставлен в палату интенсивной терапии под капельницу. Таня узнала об этом только вечером, вернувшись из трансагентства, где она весь день простояла в очереди за автобусным билетом на Валдай. Кто-то догадался позвонить вниз, на вахту общежития, и сообщить, что случилось с Иваном. Таня тут же кинулась в больницу, но к Ивану ее не пустили, только приняли наспех собранную передачу – яблоки, варенье, две пачки «Беломора». Ничего утешительного о состоянии мужа ей не сказали. Впрочем, ничего особенно страшного тоже, а просто посоветовали приезжать завтра, часикам к двенадцати.
Всю ночь Таня промаялась в дремотном полубреду. То виделся ей умирающий Ванечка, то висящий вместо люстры Ленька Рафалович с обидно высунутым языком, то суровая, молчаливая баба Сима, укоризненно поднявшая вверх корявый палец и повторяющая одно только слово: «Грех, грех, грех». Вот ведь как ударило возмездие-то – не по ней, согрешившей, а по мужу, верность которому не соблюла, хоть и клялась накануне свадьбы... Ванечка, милый, прости меня, прости...