Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 22



Надоело уши ломать, прислушиваться — всё вздор невнятный. Ни про державное, ни про полезное разговору не было.

Едва начало темнеть, отец Дамаскин стал благодарить за хлеб-соль, прощаться.

— Что так рано? — изумился Мазепа.

— Робею по тёмному времени. Шалить стали на улицах, от государственного шатания. А на мне крест наперсный, ряса галанского сукна.

Гетман засмеялся:

— Не пущу, сиди. Ещё толком не поговорили. Будешь возвращаться, карету дам, провожатых. А то ночевать оставайся.

— Ну, Иван Степанович, коли приютишь… — не стал упираться отец ректор.

Тут — вот ведь удивительно — хозяин впервые за всё время вдруг на Алёшку посмотрел, да не мимоходом, а обстоятельно, с усмешечкой. Покачал головой:

— А ты, Дамаскин, всё такой же. Борода седая, а на уме «вивамус, аткве амемус».

Что за «вивамус», Алёшка не понял, решил запомнить. Надо будет после отца Иакова, латынского учителя спросить.

— Грех тебе, грех, — потупился отец ректор. — Что вспомнил… И то неправда. Поди-ка, сыне, погуляй пока, — ласково подтолкнул он Лёшку к двери. — Спать тут будем. А с тобой, вельможный господин гетман, хотел я еще о наших московских делах перемолвиться…

Жалко было уходить, когда о важном началось, но не заперечишь. Поплёлся Алёшка к двери.

Глава 6

Лёшка-блошка

У малой у блошки прыгучие ножки.

Сумерки были плавные, позднесентябрьские, но в длинных переходах всюду горели стеклянные фонари со свечами — светло, почти что как днём. Вниз по лестнице Лёшка не пошёл, там известно что — двор. Покрутился вокруг трапезной. Поглазел на резные рундуки, на пустого железного дядьку с двуручным мечом, на парсуны: вид града Ерусалима с летающими по небу ангелами; два царских величества в виде чудесных отроков и меж ними, где ранее наверняка стояла правительница Софья, двуглавый орёл, неизрядно намалёванный и похожий на щипаного петуха.

По обе стороны от галареи виднелись дубовые двери, прикрытые. Туда, пусть и хотелось, Алёшка соваться не посмел.

Поднялся ещё на жилье вверх. Тут потолок был пониже, парсун никаких и, вообще, проще. В обе стороны тож галарейки, и в них двери, а боле ничего. Лёшка собрался обратно спускаться, вдруг пригляделся — чьи это там ноги торчат? Любопытно.

А это в глубине, у приоткрытой двери, на полу дрых давешний гайдук, что пьяного запорожца провожал. Привалился к стене, ножищи расставил и, знай, сопит. Из комнаты тоже доносился сап-храп, ещё того мощней. Лёшка заглянул — кровать, на ней раскинулся полковник пузом кверху. Ох, славно выводит! Хррррр-фьюууу, хрррр-фьюууу.

В головах у Галухи висела кривая сабля в ножнах, сплошь покрытых драгоценными каменьями. На неё Алёша больше всего засмотрелся. Никогда не видал такой красоты! Про казаков известно, что все они храбрые воины, защищают Русь от крымчаков, от ногаев и прочих поганых. А уж если человек — казачий полковник, то, верно, среди всех удальцов самый первый. То-то, поди, саблей этой голов басурманских настругал!

Школяр уважительно поглядел на спящего. Только тот, оказывается, и не думал спать. Храпеть храпел, но глаза были открыты. Верней, один открыт, а второй вовсю Алёшке подмигивал. Поднялась ручища, поманила перстом. Потом приложилась к устам: тихо, мол.

Это он меня зовёт, хочет, чтоб я подошёл и гайдука не разбудил, сообразил Лёшка. Чего это?

Приподнялся на цыпочки, приблизился. От Галухи здорово несло хмельным, но глаза были не пьяные, вострые.

— Хлопче, ты такую штуку видал? — прошептал запорожец в перерыве между всхрапами. В пальцах у него блеснула золотая монета. — Дукат. Хошь, твой буде?

Полковник явно ждал, что «хлопче» кивнёт. Алёшка кивнул. Дукат вещь хорошая, столько стрелец или рейтар жалованья за целый месяц выслуживает, но что дальше будет? Оказалось, ничего особенного.

Из-за пазухи полковник вынул сложенный клочок бумаги.

— Цидулю эту сховай, чтоб никто ни-ни. Поди за ворота. Зобачишь шинок, кружало по-вашему — этак вот, наискось. — Он показал, в какую сторону наискось. — Там козаки сидят, двое. Увидишь. Им отдай. Возвернешься, слово от них мне передашь, и дукат твой.



Проговорил он это не враз, а не забывая храпеть и высвистывать. Чудно это показалось Алёшке.

— Чего своего-то не пошлёшь? — тоже шёпотом спросил он. — Дрыхнет, рожа от безделья опухла.

Галуха смотрел с прищуром. Прикидывал, что можно сказать, чего нельзя. Но, видно, понял, что от бойкого пострелёнка ерундой не отбрешешься.

— Не мой он. Старый бес следить приставил. Ни на шаг от меня не отходит. А на улицу мне выйти невмочно. Я тут у хетьмана, як мидвидь в клетке.

Лёшка вспомнил, как гайдук с Мазепой переглядывался. Подумал: эка вон как оно тут у вас, хохлов, непросто.

— Как вернусь, саблю потрогать дашь? — спросил.

Куда запорожцу деться? Пообещал.

Мимо спящего слуги Алёха мышкой прошмыгнул, по лестнице кошкой, через двор и подавно со всех ног запустил.

Ну-ка, где тут кружало? А вон: с улицы ступеньки вниз, мужик без шапки валяется, орёт кто-то, а на вывеске орёл казённый.

Внутри кислый дух, гомон, темно. Не как у гетмана, восковых свечей не жгут — на каждом столе по фитильной плошке с малым огоньком. Ничего, чарку до пасти и так донесут, мимо не прольют.

Немного покрутился, пока глаза не обвыклись. В самом дальнем углу увидел двоих с вислыми усами, в левом ухе, так же, как у полковника, серьга. Один снял баранью шапку, вытер пот с голой макушки, где чернел закрученный кренделем волосяной пук. По казакам было видно, что обосновались они тут давно и уходить собираются не скоро.

— Вам письмо от господина полковника Галухи, — чинно молвил Лёшка, подойдя. — Велено ответного слова ждать.

Очень усачи Алёше обрадовались.

— Говорил я тебе, Жлоба! Хоть неделю просидим, а не может того быти, чтоб пан полковник нам весточки не дал! — воскликнул один. Говорил он по-русски чисто, гораздо лучше и Галухи, и самого гетмана. — Читай!

Сам он, похоже, грамоте не знал.

Второй, который Жлоба, был спокойный, немолодой. И тоже, по говору судить, не хохол.

— Сядь, хлопче. Калач вот закуси.

Придвинул огонь, сощурился над бумажкой.

По дороге Алёшке читать её было некогда, зато сейчас он уши, конечно, навострил. Казаки его за своего держали, за доверенного, лестно.

Стал Жлоба читать, то и дело прерываясь, чтоб сказать: «эге», или «ишь ты», или просто почесать в затылке. Второй нетерпеливо ёрзал, торопил. Письмо было такое.

«Паны асаулы Мыкола Задеринос и Яким Жлоба!

Лис прехитрый мне не попускает вручити нашу войсковую челом битную грамоту до их царских величеств, и ныне чую доподлинно, что будет всему нашему сечевому товариству от того убыль и уйма великая. Зачим велце упрошаю вас, братие, бить челом в Приказ Малороссийской самому дьяку Емельяну Игнатовичу, што посполство наше вельможный гетман сим прелестным обвожденьем бесчестит и срамит и штоб Емельян Игнатович то до их пресветлых величеств довел, а на то вы товариством мне и сопровождены, что москальского роду и по-москальски говорить горазды, отчего имаю на вас великую надежу, братие.

— Эге, — в очередной раз протянул, закончив, Жлоба. — Нутко, ещё раз зачту.

— Не надо, Яким, — остановил бойкий Задеринос (он, действительно, был сильно курносым). — Понятно теперь, чего Галухи третий день нет. Попался он, как муха в мёд. Хорошо, нам велел отстать, а то бы и мы с тобой у чертяки старого под замком сидели.

Казаки заспорили, что им надо делать. Алёшка жевал чёрствый калач, слушал. Понемногу начинал понимать, в чём загвоздка.

Запорожское войско — оно само по себе, а его вельможность — сам по себе. Друг дружку они не любят. Казакам гетман вроде бы и начальство, но жалованье они получают не с Украины — из Москвы, потому плюют на Киев и живут, как им вздумается. Но Москва платит не в срок, затем и Галуха прибыл. Однако хитрый Иван Степанович полковника к царю пускать не хочет. Желает, чтоб запорожское жалованье шло через его руки, и тогда козацкой вольности конец. А, как выкрикнул в сердцах Жлоба, «коли вольности не станет, на что я от боярина в Сечь бежал?»