Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 58

— Кстати, тут Достоевский в нашем госпитале тоже лежал.

— Знаю. А нам от этого-то что? Вот маманя ко мне с сеструхой приедут. Что, нельзя было меня в наш Горьковский госпиталь отправить? Мамане с Валькой два дня на поезде пилить. А так бы ко мне каждый день ходили… Ну и что? Умное твое начальство в Москве — эти Ельцин с Путиным?

Митроха не стал отвечать, но, закрыв глаза, попытался думать об Ольке…

Один раз она приезжала к нему в учебку. Еще, разумеется, до Чечни. Ребята тогда раззавидовались. Все приставали, — расскажи, да расскажи. В учебке вообще — ни стариков, ни дембелей нет, если не считать сержантов — командиров. А так все ребята на год-два моложе его, неженатые, многие вообще девчонку за грудь не трогали никогда. И как свет в казарме погасят, все давай про секс сочинять! Распаляют друг дружку небылицами разными, про то, как училку в девятом классе оттрахали или как заехавших к ним в село студенток жарили-пережарили… А он, Митроха, студент третьего курса, уже мужик: два-три года разницы, когда тебе восемнадцать, — это как десять лет разницы, когда тебе сорок… Юная десантура восемнадцати лет так разволновалась, его Ольку увидав, что и покой потеряла, — расскажи да расскажи! Дикие какие-то, будто молодую женщину первый раз увидали, в самом деле…

Митроха вдруг придремал немножко. Так, минуток на несколько. Приятно так придремал. И приснилось ему, что он летает. А летает в церкви. Будто в правом приделе того храма, где бабушку отпевали, когда он маленьким совсем еще был, так же стоит открытый гроб. А лежит в этом гробу он — сержант Митрохин. В новеньком камуфляже с сержантскими лычками на погонах, с медалью «За отвагу» на груди… Лежит он в гробу совсем бледный, в скрещенных руках бумажная иконка и свеча. Лежит, а видит он себя со стороны. И что интересно, все чувства его — глаза и уши — как бы могут летать по всему храму отдельно от тела. Вот поднялся он под купол храма и принялся разглядывать узкий служебный проход, опоясывающий подкупольное основание, и задумался, а как же сюда залезают? Однако тотчас заметил маленький лаз, прикрытый чем-то вроде дверки, и сообразил: а-а-а, это они снаружи, с крыши храма сюда залезают, если что… Потом, полетав еще от одной росписи к другой, внимательно разглядывая каждую трещинку на стене, каждый отколуп штукатурки, он опустился вниз и подлетел к хорам, что расположились на антресоли, покрывающей центральный вход. Он подлетел и стал разглядывать регента, ритмично взмахивающего руками и худым лицом своим как бы сопереживающего каждой нотке и радующегося каждому рождающемуся звуку… Митроха глядел на поющих женщин, старых и молодых. Головы их были покрыты платочками. Шелковыми, газовыми… разными. И были они все разные. Красивые и некрасивые. Но лицо каждой из певчих было серьезно и — такого слова Митроха ранее не употреблял — о-ду-хо-тво-ре-но. Он полюбовался на женщин и полетел к алтарным воротам. В раскрытых створках он увидал четверых священников, они окружили престол и, растянув над ним золотое парчовое полотнище, делали им некое колыхание. И тут Митроху что-то затормозило. Он не смог влететь туда — сквозь алтарные ворота. И остановившись, стал пятиться и полетел назад. Назад и направо — туда, где стоял гроб. В котором лежал он — в новеньком камуфляже и с медалью «За отвагу» на груди.

— Ах, ну и приснилось мне…

— Что приснилось, дорогой? — спросила тетя Люба, санитарка, некрасивая добрая женщина, без которой большинство из них — раненых и неподвижных не могли теперь обойтись, без ее ловких и добрых рук, трижды в день заботливо вынимающих из-под их жарких тел холодный белый фаянс госпитального инвалидного мини-унитаза…

— Да вот приснилось, что в церкви я летал…

— Это душа твоя летала.

— И как будто умер я…

— Ну, значит, не скоро теперь помрешь.

— А вот летел, летел, а в алтарь — не могу…

— Знаешь, когда выпишешься, сходи-ка ты в церковь, сержант Митрохин — божий человек.

Глава 7

…В стороне слышу карканье ворона,

Различаю впотьмах труп коня…

Погоняй, погоняй! Тень Печорина





По следам догоняет меня.

Этот странный случай, похоже, подстегнул раненого горца, и он стал выздоравливать быстрее, или, как говорил Федор, «здоровел злее». Басаргин уже мало обращал внимания на своего питомца. Маленький мальчик натешился игрушечным джигитом, бросил его среди прочих солдатиков, мечтая о другой игрушке, которую увидел у счастливого соседа. Федор же приобрел в лице Ахмаза замечательного собеседника, который слушал внимательно, не перебивая, а реагировал всегда непосредственно и правильно. К тому же Дмитрию Ивановичу Пятница был не нужен, а Федор тайно о нем мечтал. С каждым днем он чувствовал, что скоро его «дикого, но верного друга» отошлют в крепость для обмена или еще куда, а он опять останется «на острове один». Поручик Басаргин очень бы удивился, узнав, что при распределении ролей из бессмертного романа Даниэля Дефо ему досталась роль острова, любимого, спасительного, но все же бездушного природного объекта.

— В этих краях туземных, Дмитрий Иванович, все на бабе держится, — говорил Федор, суетясь по хозяйству. — Пока казаки в засаде сидят, стерегут сами не знают чего, бабы ихние и девки в полях да огородах. Весь дом на них, весь достаток от них. И у дикарей, чеченов, ваварцев тож, все от баб. Дикость их тоже от баб. Наш-то Ахмаз пожил с нами, так смирным стал, обходительным, любо дорого на человека смотреть. А вот деваха эта чеченская, что у казака Фомки живет, как была кошкой одичалой, так ей и осталась. Чуть Ахмазу глаза не повыцарапала! А за что?! От дикости!

— Ты так думаешь?! — Басаргина на этот раз заинтересовали слова Федора, хотя обычно он пропускал его монологи мимо ушей.

— А что же тут еще думать, Дмитрий Иванович? Я Ахмаза давеча спрашивал: знает он ее, ал и нет? Тот только головой оцарапанной мотал. А он мне, Дмитрий Иванович, брехать не будет. Потому я так про этот случай думаю. Учуяла эта кошка в нем непонятное: по виду — свой чечен, а по душе — уже чужой. Вот и кинулась на него, как на чужого кота, шерсть ему драть.

— Так ты думаешь, что Ахмаз совсем уж своим стал?

— Да уж не меньше, чем казаки эти баламуты! Разве ж с ними можно, с чертями, душевно, к примеру, поговорить? Скалятся только, прохвосты, и перемигиваются. Пустой народец! А Ахмаз вот душевно ко всему тянется, слушает, понимает…

— Может, ты его, Федор, еще и покрестишь?

— А зря вы смеетесь, Дмитрий Иванович! Во всей станице этой есть один казак умственный…

— Дед Епишка, небось? Пьяница старый?

— Он и есть. Не без греха, конечно, но человек знающий, пожилой. Вот он любит рассказывать, что мусульмане так же, как и мы, в Иисуса веруют.

— Это и я тебе могу рассказать. Только наш Перун и Велес ближе к православной вере, чем их Коран, хоть там даже про Иисуса сказано.

— Как же так, Дмитрий Иванович?

— А так! Вера — не только в букве закона Божьего, а и в духе народа. Там ее истоки, потому народ ею жив. А если бы все так просто было — князь Владимир, мол, почесал лысину, дай, думает, чтобы винцом можно было баловаться, покрещусь, — рухнуло бы все здание давно. Так что про Ахмаза и не думай. Их Иса — не Иисус. Голгофа наша — льдом схвачена и снегом занесена. Бабы в платках, мужики в лаптях, Христос в простой, домотканой рубахе… А ты — Иса, Иса… Иди-ка ты, Федор, черкеску бурую почисти. Хочу ее Ахмазу отдать. Пора ему…

Выехали они затемно. Федор суетился как-то особенно, колыхал, снуя по комнате, пламя свечи. Увязав свою стряпню в узелок, долго указывал Ахмазу, что съесть наперед, пока не остыло, а что оставить на дальнюю дорогу. Он дошел с ними до околицы, думал расцеловаться со своим питомцем на прощанье, даже руки протянул, но чеченец только рукой махнул и что-то сказал гортанно.