Страница 40 из 48
Мы собирались уходить, как кто-то позвонил в дверь пять раз подряд, и когда мадам Надин открыла, я увидел тех пацанов, которых уже знал и которые тут у себя дома, ничего не попишешь. Это ее дети — они вернулись из школы или еще откуда-то в этом роде. Белокурые такие и прибарахлены как на картинке, в такие шикарные шмотки, каких даже и не стырить, потому что в магазинах самообслуживания на полках они не лежат, а продаются внутри дорогих магазинов, и чтобы до них добраться, нужно преодолеть заслон из продавщиц. Они сразу же уставились на меня так, словно я из навоза. Вид у меня, конечно, был не ахти, это я сразу почувствовал. Кепка вечно стояла дыбом, потому что у меня слишком много волос на затылке, а пальтишечко доходило до пят. Когда одежду воруешь, примерять некогда, время поджимает. Ладно, они ничего не сказали, но мы были явно из разных курятников.
Я никогда еще не видел таких светловолосых пацанов, как эти двое. И клянусь вам, ими не очень-то пользовались, с виду они были как новенькие. Они и вправду были из совсем другой жизни.
— Идите, я познакомлю вас с нашим другом Мухаммедом, — сказала им мать.
Не стоило бы ей говорить «Мухаммед», лучше бы ей сказать «Момо». «Мухаммед» — это во Франции все равно что «арабский ублюдок», а когда такое говорят, то зло берет. Мне не стыдно быть арабом, наоборот, но Мухаммед во Франции — значит, дворник или чернорабочий. Это даже не то же самое, что алжирец. И потом, Мухаммед — это просто смешно. Это все равно как прозываться Иисусом Христом: все так и покатятся со смеху.
Оба пацана тут же ко мне подошли. Который помладше — ему было лет шесть или семь, потому что другой выглядел примерно на десять, — вылупился на меня так, словно никогда ничего похожего не видел, а потом сказал:
— А почему он так одет?
Я не для того пришел, чтоб меня оскорбляли. Я и так отлично знал, что я не у себя дома. А тут еще второй вылупился на меня еще больше и спросил:
— Ты араб?
Черт меня побери, я никому не позволяю обзывать себя арабом. И к тому же упорствовать не имело смысла, я не ревновал и ничего такого, но это место явно не про меня, и потом, малышка уже при деле, тут ничего не попишешь. У меня вспухла какая-то фигня в горле, я ее сглотнул, а потом выскочил за дверь и задал деру.
Мы из разных курятников, чего уж там.
Я остановился у кино, но шел фильм, запрещенный для несовершеннолетних. Даже смешно становится, когда подумаешь о тех вещах, которые для несовершеннолетних запрещены, а после — обо всех других, на которые они имеют полное право.
Кассирша увидела, что я разглядываю фотографии в витрине, и заорала, чтобы я убирался, оберегая мою юность. Вот же паскуда. Мне уже обрыдли эти запрещения, я распахнул пальто, показал ей свою штуковину и драпанул, потому что для шуток времени не оставалось.
Я прошел по Монмартру, где один sex-shop налезает на другой, но они тоже охраняются, и потом, мне всякая дрянь ни к чему: если захочется возбудиться, я и так это сделаю. Sex-shop — это для стариков, которые уже не могут возбуждаться сами по себе.
В тот день, когда моя мать не сделала аборт, было совершено, я считаю, самое настоящее преступление против человечества . У мадам Розы это выражение с языка не сходило, она получила образование и училась в школе.
Жизнь — она не для всех.
Больше по дороге домой я уже нигде не останавливался, у меня было теперь только одно желание: сесть рядом с мадам Розой, потому что мы с ней по крайней мере с одной и той же помойки.
Когда я пришел, то увидел перед домом санитарную машину и подумал: все, крышка, у меня никого больше нет, но это приехали не за мадам Розой, а за кем-то уже помершим. Я испытал такое облегчение, что разревелся бы, не будь я на четыре года старше. А я-то подумал было, что у меня никого не осталось. Тело принадлежало мосье Буаффе. Мосье Буаффа — это тот самый жилец, про которого я вам еще ничего не говорил, потому что про него и сказать было нечего, он редко показывался. У него приключилась какая-то ерунда в сердце, и мосье Заом-старший, который стоял на улице, сказал мне, что никто не заметил, как он умер, — он даже и почты никогда не получал. Я никогда еще так не радовался, что вижу его мертвым, — это я, конечно, не в обиду ему, а в пользу мадам Розы: значит, на этот раз умирать выпало не ей.
Я взбежал наверх, дверь была открыта, друзья мосье Валумбы ушли, но свет оставили, чтобы мадам Розу было виднее. Она расползлась своими телесами по всему креслу, и вы можете представить себе мою радость, когда я увидел, что по щекам у нее текут слезы, — ведь это доказывало, что она жива. Ее даже слегка сотрясало изнутри.
— Момо… Момо… Момо… — это все, что она в состоянии была из себя выдавить, но с меня и этого хватило.
Я подбежал к ней и обнял. Пахла она неважно, потому что не вставала и ходила под себя. Я обнял ее крепче: не хотел, чтобы она вообразила, будто мне противно.
— Момо… Момо…
— Да, мадам Роза, это я, на меня вы всегда можете рассчитывать.
— Момо… Я слышала… Они вызвали санитарную… Они сейчас придут…
— Это не за вами, мадам Роза, за мосье Буаффой, он уже умер.
— Мне страшно…
— Я знаю, мадам Роза. Значит, вы в самом деле живы.
— Санитарная…
Ей было тяжело говорить, потому что словам, чтобы выходить наружу, тоже нужны мышцы, а у нее все мышцы донельзя износились.
— Это не за вами. Про вас они и знать не знают, что вы здесь, клянусь вам в этом Пророком. Хайрем .
— Они сейчас придут, Момо…
— Не сейчас, мадам Роза. На вас еще не донесли. Вы вполне живы, ведь ходить под себя могут только живые.
Она, похоже, немного успокоилась. Я смотрел ей в глаза, чтобы не видеть остального. Вы не поверите, но глаза у этой старой еврейки были неописуемой красоты. Это как ковры мосье Хамиля, про которые он говорил: «Тут у меня ковры неописуемой красоты». Мосье Хамиль считает, что на свете нет ничего прекрасней, чем хороший ковер, потому что сам Аллах на нем восседает. По-моему, это еще не довод, ведь раз Аллах над нами, то он восседает над огромной кучей дерьма.
— А ведь и правда воняет.
— Значит, внутри у вас все работает как надо.
— Инш’алла , — произнесла мадам Роза. — Скоро я умру.