Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 48



Я не знал, что делать, потому что не хотел ее разочаровывать, но был уверен, что французская полиция и пальцем не пошевелит, чтобы вернуть мадам Розе ее двадцать лет. Я сел на пол в углу и опустил голову, чтобы ее не видеть, — это все, что я мог для нее сделать. К счастью, ей получшало и она сама начала удивляться тому, что стоит с чемоданом, в шляпке, в голубом платье с маргаритками и держит в руке сумочку, полную воспоминаний, но я решил, что лучше не говорить ей о случившемся, мне было ясно, что она все забыла. Это называется амнистией, и доктор Кац предупреждал меня, что у нее это будет все чаще и чаще, до тех пор, пока она навсегда не перестанет помнить что бы то ни было и будет жить, может быть, еще долгие годы в состоянии помрачнения.

— Что случилось, Момо? Почему я стою с чемоданом, словно собираюсь уезжать?

— Вы просто замечтались, мадам Роза. Немного помечтать еще никому не вредило.

Она смотрела на меня с недоверием.

— Момо, ты должен сказать мне правду.

— Клянусь вам, я говорю правду, мадам Роза. Рака у вас нет, можете быть спокойны. На этот счет доктор Кац абсолютно уверен.

Она немного приободрилась: хорошая штука рак, когда его у тебя нет.

— Как получилось, что я стою здесь, не зная почему и зачем? Что со мной, Момо?

Она села на кровать и заплакала. Я подошел к ней, сел рядом и взял за руку, ей это нравилось. Она тотчас улыбнулась и немного пригладила мне волосы, чтобы я стал покрасивей.

— Мадам Роза, это всего-навсего жизнь, и с этим можно жить до глубокой старости. Доктор Кац сказал мне, что вы вполне соответствуете своему возрасту, и даже дал ему номер.

— Третий возраст?

— Вот-вот.

Она призадумалась.

— Ничего не понимаю, ведь климакс у меня давно прошел. Я с этим даже работала. У меня случаем не опухоль в мозгу, Момо? Она ведь тоже спуску не дает, если недоброкачественная.

— Он ничего такого мне не сказал. Он вообще ничего не говорил о том, что не дает спуску, а что дает. Он о спуске и вовсе ничего не говорил. Сказал только, что у вас возраст, и не говорил ни об амнистии, ни о чем другом.

— Ты хочешь сказать — об амнезии?

Мойше, чье дело вообще было десятое, захныкал — только этого мне и не хватало.

— Мойше, что тут происходит? Мне врут? От меня что-то скрывают? Почему он плачет?

— Да пропади оно все пропадом. Евреи вечно плачутся, мадам Роза, уж вам-то это положено знать. Им даже стену для этого построили [14 ], черт побери.

— Может быть, это церебральный склероз?

У меня все это уже вот где сидело, клянусь вам. Мне это так обрыдло, что захотелось разыскать Махута и попросить его вогнать мне самый здоровенный шприц, только бы послать их всех к чертям собачьим.



— Момо, это не церебральный склероз? Он спуску не дает.

— А много вы знаете такого, что дает спуску, мадам Роза? Слушать тошно. Слышите, вы, меня от всех вас тошнит, клянусь могилой матери!

— Не надо говорить таких вещей, твоя бедная мать… в общем, она, может, еще и жива.

— Я ей этого не желаю, мадам Роза, даже если она и жива, она все-таки моя мать.

Она странно посмотрела на меня, а потом улыбнулась.

— Ты очень повзрослел, малыш Момо. Ты уже не ребенок. Когда-нибудь…

Она собиралась мне что-то сказать, но прикусила язык.

— Когда-нибудь что?

Вид у нее стал виноватый.

— Когда-нибудь тебе стукнет четырнадцать. А потом пятнадцать. И ты больше не захочешь жить вместе со мной.

— Не говорите чепухи, мадам Роза. Я вас не брошу, не в моих это привычках.

Это ее успокоило, и она ушла переодеваться. Надела свое японское кимоно и подушилась за ушами. Понятия не имею, почему душилась она всегда за ушами, — может, чтоб этого не было видно. Потом с моей помощью уселась в кресло, потому что сгибаться ей было тяжело. При всех своих болячках она сейчас чувствовала себя как нельзя лучше. Лицо у нее было хмурое и обеспокоенное, но я обрадовался, увидев ее в нормальном состоянии. Она даже поревела немного, что доказывало, что она чувствует себя как нельзя лучше.

— Ты теперь взрослый паренек, Момо, и все понимаешь.

Это она ерунду городила — ничего я не понимал, но препираться с ней не собирался, время было неподходящее.

— Ты взрослый паренек, так что послушай меня…

Тут у нее случился небольшой заход в пустоту, и она несколько мгновений была в простое, как заглохший старый драндулет. Я подождал, пока она включится, держа ее за руку, потому что она все-таки не драндулет. Доктор Кац рассказывал мне, когда я как-то трижды к нему из-за нее приходил, что один американец семнадцать лет пребывал в больнице в полнейшей прострации, как овощ, и ему продлевали жизнь медицинскими средствами. Это мировой рекорд. Чемпионы мира — те всегда в Америке. Доктор Кац сказал мне, что ей уже ничем не поможешь, но при хорошем уходе в больнице она может прожить с этим еще долгие годы.

Паршиво было то, что у мадам Розы ввиду ее нелегальности не было социального обеспечения. Со времен облавы, устроенной французской полицией, когда мадам Роза была еще молодой и полезной, как я уже имел честь, она не желала числиться ни в каких бумагах. Между прочим, я знаю уйму евреев в Бельвиле, у которых есть паспорта и много других документов, выдающих их с головой, но мадам Роза ни за что не хотела подвергаться риску и записываться по всей форме в бумаги, которые тебя уличают, потому что стоит людям узнать, кто ты есть, как тебя тут же в этом и обвинят, можете не сомневаться. Мадам Роза не отличалась патриотизмом, так что ей было все равно, кто ты: североафриканец или араб, малиец или еврей, — она не придерживалась никаких принципов. Она часто говорила мне, что у каждого народа есть свои хорошие стороны и потому есть такие люди, историки, которые ведут исследования и специально эти хорошие стороны выискивают. Так вот, мадам Роза нигде не числилась и прикрывалась фальшивыми документами, из которых явствовало, что она не имеет никакого отношения даже к самой себе, так что социальное обеспечение было не про нее.

Но доктор Кац успокоил меня и сказал, что если привезти в больницу тело, еще живое, но уже не способное бороться, то его не посмеют выкинуть вон, иначе до чего мы докатимся.

14

Имеется в виду Стена плача в Иерусалиме, оставшаяся от разрушенного в 70 г. н. э. храма Ирода и на протяжении многих веков служившая евреям местом для вознесения молитв.