Страница 60 из 70
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Воротца на задворках были открыты, и Михаил на всем скаку влетел в заулок.
Бледная, растрепанная мать кинулась к нему от двора, когда он спрыгнул с пошатывающегося Лысана.
— Что с ней?
— Не знаю, не знаю… Второй день не пьет, не ест.
Степан Андреянович в ответ на его требовательный взгляд пожал плечами:
— Вымя… С вымем неладно.
Серое гудящее облако гнуса, увязавшегося за ним еще на Синельге, качалось над его потной головой. Мать веником стала разгонять гнус. А он сделал шаг к воротам двора и споткнулся: глухой, протяжный стон донесся оттуда.
Вымя у Звездони вздулось горой, затвердело, как камень. Сухой жар опалил пальцы Михаила.
Он с ненавистью метнул короткий взгляд в мать:
— Хозяйка! Холодной водой протирала?
— Да что ты… С чего…
— А я думаю, уж не палкой ли кто жарнул. Смотри, какой рубец на брюхе.
Михаил ощупал продолговатую опухоль, на которую указывал Степан Андреянович. Корова дернулась и охнула, как человек.
— Ну что, Звездонюшка? Что? Больно?
Он провел у нее за ухом — Звездоня любила, когда у нее чесали за ушами. Но на сей раз она не отозвалась на ласку. Из раскрытой пасти со свистом, с бульканьем вырывался горячий воздух.
Ветеринара дома не было — ветеринар был на сенокосе. Марина-стрелеха, больше всех в Пекашине понимавшая в скотине, как на грех, ушастала в Заозерье. Что делать?
Михаил, затравленно оглядываясь, тяжело дыша, вышел за ворота двора и увидал коня, до репицы забрызганного грязью, увидал тихое закатное небо за деревней.
Что делает сейчас Лизка с ребятами? Догадываются ли, какая беда стряслась дома?
Когда с час назад к ним на Синельгу приехал Лукашин и сказал, что у них заболела корова, и Лизка, и ребята завыли, как по покойнику. И он долго, нахлестывая коня, слышал сзади себя этот разноголосый надсадный вой, вечерним эхом разносимый по лесу.
Степан Андреянович тронул его за рукав. Он понял старика.
Корова уже запрокинула голову и дышала брюхом. Татьянка платком отгоняла мух от вымени. Мать подкладывала под голову какую-то лопатину.
Михаил встретился глазами со Степаном Андреяновичем. Тот покачал головой: не могу. Михаил вытащил нож из ножен.
— Мама! Мама! — заревела истошным голосом Татьянка.
— Да уведи ты ее к дьяволу! Не понимаешь? — вне себя заорал Михаил.
И то ли от этого крика, то ли поняла она все, умница, но Звездоня вдруг приподняла голову, и огромный заплаканный глаз уставился на него.
Что же ты это? За что? Разве я мало вам послужила? Была ли у вас радость за все эти годы, кроме меня? Как бы вы жили?
Михаил выждал, пока не опустилась голова Звездони, воткнул нож в горло.
— Почем мясо?
— Сорок.
— Почем? Почем?
— Сорок, говорю.
— Да ты, парень, выспался?
— А сколько же, по-твоему? Мы в налог за живой вес по сорок платим…
Женщина, побрякивая светлым ведерком, перешла к молочницам. Там, у молочниц, стояло двадцать-тридцать домохозяек, и все они за это утро перебывали у него. А мяса купили только трое, и то пустяки — по триста, пятьсот граммов.
Начинался день — жаркий, страдный день.
Михаил стоял за прилавком и с ненавистью поглядывал на домохозяек, сбившихся в пеструю кучу под навесом у ларьков с керосином.
Домохозяйки выжидали — это ему было ясно. Выжидали, когда он скинет цену. Нет, не дождетесь. Не будет по-вашему. Вся жизнь у него ушла в эту корову так что же вы хотите? Даром?
После войны у него была возможность вместе с Егоршей уйти на лесопункт. Не ушел. Остался в колхозе. А для чего? А для того, чтобы вот эти четыре копыта ходили по земле. (Он согнал рукой мух с посинелых суставов коровьих ног.) Все вам больше, копыта. Отходили свое.
Копыта были черные, щелястые. А он помнит, когда эти копыта были еще желтые, молочные, — величиной с овечье копытце, помнит, как отец на руках внес Звездоню в избу: «Хорошая будет корова!»
Да, хорошая. Поработала, потрудилась на них Звездоня — без молока не сидели. Но и они потрудились на нее. Степан Андреянович, он, мать — втроем молотили всю страду. Но разве прокормишь корову семью-восемью процентами? И вот посматриваешь по сторонам — нельзя ли где в заброшенном ручье прикосить возишко. Прикосил — ночей не спал, а потом это сенцо надо стаскать куда-нибудь под ель, припрятать, чтобы оценочная комиссия не наткнулась. А потом осенью, по первому снегу, его надо вывезти. Да ночью — чтобы никто не видел. В прошлом году, например, он часа три ждал за болотом, покуда народ от конюшни уйдет. Промерз так, что думал — околеет. И все-таки Ося-агент удозорил, гад. Пришлось бутылкой хайло затыкать…
Подошла женщина, встала у прилавка.
— Сорок, резко бросил Михаил.
Женщина не отошла. Михаил поднял глаза и увидел перед собой Варвару.
Минуту, а то и больше смотрели они друг на друга. Потом Варвара сказала тихо:
— Вот как нам привелось с тобой встретиться.
Помолчала, вздохнула и отложила в сторону коровью ногу.
Солнечный луч блеснул на милой смуглой руке, и будто толкнуло Михаила в сердце. Он узнал серебряное колечко. Варвара подарила ему это колечко в ту ночь, когда он второй раз приехал к ней с Синельги. «На, носи мою присуху. Чаще вспоминать будешь», — и сама надела ему колечко на мизинец. И он всю дорогу, улыбаясь, смотрел на свой окольцованный палец, а когда стал подъезжать к Синельге, снял — не дай бог увидят люди.
Люди не увидели. Он всю страду носил колечко в кармане гимнастерки, лишь тайком, когда оставался наедине с собою, надевал его на палец. Потом как-то вечером — уже начинали жать — он положил колечко на комод в стеклянную сахарницу, в которой лежали бусы и всякие брошки, и Варвара ничего не сказала после — будто не заметила.
— Хорошее, хорошее мясо, — громко, нараспев сказала Варвара. — Спасибо.
Кровь прихлынула к его щекам. Он понял: не для него говорит эти слова Варвара. Для женщин. И женщины, те самые женщины, которые еще недавно воротили нос от мяса, толпой сбились у прилавка:
— Мне, мне кусочек!
— Я раньше тебя пришли.
— Оставь, оставь мне ноги. У меня муж студень любит.
— А мне печени, печени!
Он рубил, резал, кидал на весы, и через каких-нибудь пятнадцать минут у него ничего не осталось от осередья. А ведь именно за осередье он больше всего боялся. Степан Андреянович его отговаривал: не довезешь. Испортится. А он нет: в райцентре денежные люди, дороже дадут. Нарубил в погребе льда. Засыпал корзину с осередьем льдом.
Варвары уже не было. А он и не заметил, как она ушла. «Вот как мы с тобой встретились…» «Хорошее, хорошее мясо… Спасибо…» Нет, тебе спасибо! Век помнить буду эти слова. Умирать буду — и тогда вспомню…
Солнце входило в силу. Голова под навесом, в тени, голову солнцем не хватает, а на кой черт ему тень для головы, ежели на прилавке пекло?
Он переложил мясо в тень, справа от себя, прикрыл ватником. Красные пятна на прилавке тотчас же почернели. Он веником стал срывать присосавшихся к прилавку мух.
Ровно в час дня, сверкая лощеными задами, потянулись служащие на обед. Базар вымер. Солнце — будь оно проклято, он — голова в тени, да еще какая-то старушонка дремлет поодаль за прилавком. Старушонке можно дремать. У старушонки старая картошка. От жары не протухнет.
Где Лизка? Ушла ли мать на Синельгу?
Нет, не Лукашин привез им весть о беде. О беде дома он, Михаил, знал еще до приезда Лукашина. И знала Лизка. И ребята догадывались. А как же не знать, не догадываться? Мать не приходила к ним три дня, у них вышли хлебы — не будет же она сидеть зря дома!
После обеда он скинул три рубля. Нате, жрите! Одним махом выбрасываю шестьсот рублей. А покупательниц нет. Покупательницы сидят на бревнышках, у ларька с керосином напротив. Накормили своих мужей, спровадили на службу и снова на вахту. Переоделись. С утра были занавешены, а теперь редко у какой телеса не напоказ.