Страница 6 из 10
«И спасибо ей, что ударила: не прыгать же мне на одной ноге!» – молча, про себя ответила я.
Результаты просвечивания были, как сообщил мне онколог, «положительными». Он исповедовал американскую (вновь иноземную!) «откровенность с пациентом в любых случаях»: организм, дескать, мобилизуется для отчаянной схватки. Хотя главное для американцев в такой ситуации, думала я, не вздыбить сопротивление, а вовремя сочинить завещание и все заранее распределить, расписать. Мне же завещать было нечего… кроме любви и забот, которых мои мужчины могли лишиться. Мне чудилось, что я нарекла супруга и двух сыновей «моими мужчинами» еще до их появления в моей жизни.
Злокачественные заболевания все переворачивают вверх тормашками – представления о земных ценностях, земной суете и даже привычные определения: «положительный» диагноз – это значит приговор, «высшая мера», будто за вину с отягчающими обстоятельствами, а диагноз «отрицательный» – освобождение от неправедных наказаний.
Прятаться от смерти я вовсе не собиралась… Думы о ней, а они посещают каждого, приводили меня к одной-единственной тревоге: как же они, мои мужчины, вдруг останутся без меня?
– Ты приучила их к неприспособленности, беззащитности. И возишь их в коляске, подобно младенцам, – ласково, без раздражения упрекала когда-то покойная мама. Раздражаться она не умела и считала для себя унизительным. Сберегая стрессы внутри, она вроде бы накопила взрывчатку, которая и обнаружила себя необратимым инфарктом.
Из трех моих мужчин самым самостоятельным был младший, двенадцатилетний сын Виктор. Сперва мы именовали его Витиком. Но от нежного Витик вскоре само собой образовалось прозвище Винтик. Так его стали звать сверстники… Антисталинская убежденность моего мужа не выдержала:
– Винтиками людей называл тиран!
Не знавший этого Винтик взбунтовался против политически оскорбительного обращения с его именем – и сделался Виктором. До полновесно-взрослого имени пожелал дотянуться и характер младшего сына. Виктор был сообразителен, находчив в защите своих интересов и скрупулезно практичен, мы ликовали: среди «новых русских» не пропадет!
Второй сын, пятнадцатилетний Алеша, был мечтательным и хронически в кого-то влюбленным: то в девочку из соседнего класса, то из соседней квартиры, то из соседнего дома… В каждом конкретном случае он был однолюбом – и не желал делить свое внимание к девочке с вниманием к наукам, книгам и домашним обязанностям.
Впрочем, кроме предмета страсти (всегда, безусловно, последней!) Алеша постоянно любил и меня. Мне – одной на земле! – доверял он сокровенные тайны, которые были очевидны для всех окружающих. Алеша еще не понял, что любовь никуда не запрячешь, и всякий раз был романтически убежден, что в курсе лишь мы вдвоем. Мне это почему-то льстило.
На правах доверенного лица я все же как-то сказала ему:
– Ты – бабник! Или, мягче говоря, ветреник…
– В каком смысле… ветреник?
– А в том, что сегодня клянешься, а через неделю – ищи ветра в поле!
Девочки искали его не в поле, а по телефону или возле подъезда. Алеша, как уверяли, был «весь в отца»: строен и притягателен. Девочки притягивались к нему столь прочно, что оттягивать иногда приходилось с моей помощью. «Создан для любви, – думала я. И вздрагивала: – А еще для чего он создан?» Отец-то звался доктором физико-математических наук! Если он и был расчетлив, то исключительно в расчетах математических. Если мечтал, то о новых открытиях в «физике твердых тел» (но отнюдь не женских!). А коль был влюблен, то в меня…
Алеша упоенно следил за своей внешностью, а муж – за «прогрессом науки». Ни на репутации его, ни на его костюмах не было ни пылинки. Пылинки вовремя перехватывала или сдувала я…
При всей практичности младшего сына, романтичности старшего и научной оснащенности мужа фундаментом дома единодушно считали меня. Потому, видимо, что я им и была.
И вот фундамент дал трещины. Одну… и тут же, вослед, без передышки – другую. Впрочем, о второй я мыслила, как о спасительнице… не собираясь передвигаться по жизни на костылях.
Для осознания и определения значительных или экстремальных событий я, по совету мамы, обращалась к великой литературе. То было нашей интеллектуальной семейной традицией. Эпиграфом к нынешней драме могла стать поэтическая строка Пушкина: «И от судеб защиты нет». Или его последние два слова, сказанные уже в прозе: «Жизнь кончена».
Поначалу я сообщила, что рентгенолог якобы отправил меня обратно к ларингологу, ничего такого, дескать, не обнаружив. Это было убедительно для доктора физико-математических наук, для романтика, достигшего пятнадцати с половиной лет, но не для моего младшего сына Виктора. Он к тому времени разузнал, что полное имя его происходит от победного слова «виктория», о чем впопыхах, в житейской сутолоке мы не удосужились ему сообщить. А когда разузнал, стал еще более напорист. Напирал же он прежде всего на досрочное, не ограниченное с возрастом узнавание фактов, сведений… и полной правды, которую взрослость от детства утаивает.
Исследовав мою сумку и разобравшись в диагнозе, находчивый Виктор, словно самолет, получивший неожиданное повреждение, стал «терять высоту». Он пригнулся от неожиданного удара. Я постаралась с помощью полуправды, которая еще обманчивей, но убедительней лжи, вернуть его на прежний уверенный курс. Хоть на короткий срок… В результате он не упал, не взорвался, не пошел на рискованную вынужденную посадку… Не сел, но как-то осел. И вся моя семья внезапно осела. Накренилась от травмы, которая образовалась в основании дома и все опаснее углублялась и расширялась. С фундамента же дом не только начинается, – фундамент его на себе держит.
– Я абсолютно жива, а вы уже насмерть струхнули! – осудила я их. И слегла в постель.
С приятельницей моей Гертрудой мы давно уж распространяли билеты на концерты классической и неклассической музыки. Гертруда именовала нашу деятельность «просветительской». Хоть для меня она была просветительской лишь в том смысле, что оставляла просветы для хлопот о своем доме, своих мужчинах.
Иногда некрасивость женщины становится ее отличительной чертой, как бы главной приметой. Такой внешностью и обладала моя подруга. Я заметила, что имена часто, как собаки, отражают характер своих хозяев. В имя Гертруды было врублено слово «труд».
«Душа обязана трудиться…» – сказал, хоть и не Пушкин, но прекрасный поэт. Душа Гертруды трудилась без передыха. Эта трудолюбивость была еще одной определяющей приметой моей подруги. Но уже внутренней… Можно было сказать, что Гертруда «Герой труда», но не социалистического, а, напротив, гуманистического. Я в этом была уверена. Мне виделось, что Гертруда воспринимает катастрофы чужих судеб как свои личные. Хотя ничего «личного» у нее, мне казалось, не было…
– Проблемы других стали основными моими проблемами, – не раз повторяла Гертруда.
«У каждого обязаны быть и свои основные проблемы, – размышляла я ей в ответ. – Печально, если их нету».
«Но и мои мужчины мучаются за меня не меньше, чем страдали бы за себя», – думала я без гордости за своих мужчин и даже без ощущения благодарности, а лишь с болью за то, что им на долю выпали такие терзания.
Я называла их троих – «мои мужчины», а подразумевала: «мои дети». И доктора физико-математических наук я дома превратила в ребенка: неумелым и неразумным дитем быть проще и, да простится мне, выгоднее. Эти запоздалые и уже бессмысленные мысли нагнали меня сейчас… в последние недели или дни существования моего…
Превращая же мужа в ребенка, я, наверно, удовлетворяла и свою неутоленную жажду иметь побольше детей. О чем грезила маниакально. Пока не осознала, что в нашей жизни та мечта беспощадна, жестока… по отношению к будущим детям.
Гертруда постоянно что-нибудь для кого-нибудь искала и обретала. Для меня она обрела весы. Они не были медицинским рентгеном, но, хоть и не высвечивали, зато взвешивали тяжесть моей болезни. Тут – как и в остальном при злокачественных историях – все было наоборот: чем меньше оказывался мой вес, тем весомее становились недуги. Все вздыбилось вверх ногами: как «положительный» результат просвечивания обозначал результат отрицательный, так и утеря моей тяжести означала увеличение моих тягот. И панической растерянности моих мужчин.