Страница 29 из 32
Вернув к осыпи очередную пустую тачку, Нефедов, скрывая одышку, притворно покашливал.
— Никак, простудился, Демьяныч? — с проказной заботой спросила. — Никак, в прошлое воскресенье в пади охладился, с иркутянкой в сугробах играючи? Бе-еречь себя надо, Демьяныч! Иркутянок, их сколько, говорят, пол-Иркутска — сплошные иркутянки, а ты у нас один на всех! Мой сынуля-охламон в школе в отстающих, до вечера с интернатскими уроки учит… Это я к тому, что для сбережения здоровья хату могу вам с иркутянкой чисто за спасибо сдавать по надобности. А сама да вот хотя бы к Аньке пойду, она мне самогончику задарма накапает… Накапаешь, Анька, не пожадишься в честь Демьянычева здоровья?
У Анны Пахомовой, тоже вдовы, но многодетной, в прошлом году по-тихому изымали аппарат-самоделку, весь поселок о том знал, как знал и о том, что поселковый кузнец, фронтовик Непомилуев, ей в три дня новый изготовил на пользу обществу. Анна коренная чалдонка, то есть ниоткуда не переселенная, как большинство поселковых, с годами в ее лице не то якутские, не то бурятские черты прорезались, скулы выпятив, а глаза сузив. Сощурилась, и вместо глаз щелочки, не поймешь, то ли злые, то ли озорные.
— Твоим бы языком, Надька, у меня б в стайке с-под коровы прибирать, приморозит лепеху — лопатой не отскребешь. А Демьянычу твоя хата не в надобь, у него своя. Язык у тебя острый, а мозга тупая. Не соображаешь, что сугроб — это чтоб охлынуть вовремя. Правильно я понимаю, Демьяныч? Никакая баба голым задом снег не перетерпит. Ты иркутянку специально в сугроб таскаешь, чтоб крайний грех упредить, иначе Лизка ни в жись назад не примет. Хитер! Только смотри, раскусит иркутянка твои хитрости, закричит: подавай хату, перину и любовь, как у всех людей положено! По доброте своей уступишь, и тогда Лизаветы тебе не видать!
Мог бы с первых слов прервать или отшутиться, за словом никогда в карман не лез. Но дал бабам выговориться, отставил уже полную грязного снега тачку, подсел на бревно к бабам, получившим передых от погрузки.
— А что, если серьезно, думаете, примет меня Лизавета после такого фертибобыря? Вусмерть ведь обидел ее. Вот ты, Надежда, приняла бы?
— Это ты неудачно спросил, Демьяныч, — ответила за Надежду Анна. — Она б тебя вместе с иркутянкой приняла бы, чтоб хоть частично иметь.
— Еще чего! — возмутилась Надежда, но Анна только рукой махнула:
— Молчи уж, все про тебя знаем. Ты вот меня спроси.
— Ну тебя спрашиваю.
Анна сощурилась, скулы выпятила, за воротник нефедовской рубахи пальцами вцепилась, потянула на себя.
— Я б, коль меня спрашиваешь, сперва об тебя ухват обломала, еще, может, ведро помойное на голову, а потом… — И прослезилась вдруг.
— Чего это ты? — удивился Нефедов.
— «Чего, чего»… Разве ж тебе понять, как бабе без мужика живется? Как, к примеру, нам с Надькой живется? Иной раз только что на стенку не лезем, а уж повыть… В подполье залезу, а там грибки маринованные, три баночки с сорок второго еще, вместе с моим, что без вести… С ним, пропавшим, заготавливали. Баночку возьму в руки и тихо так, чтоб дети сверху не слышали, тихо-тихо: а-а-а! А потом: ы-ы-ы! Отсморкаюсь и вылезаю как новенькая. А Надька… Да ладно тебе, — это Надежде, — Демьяныч свой, с ним обо всем можно. Так вот Надька, она в кино про войну не ходит. Фильм такой был — «Человек номер двести семнадцать». С ей на этой фильме трясун приключился, еле откачали. А уж сколько мы с ней за моим самогончиком проплакали… Так что примет тебя Лизавета, если не дурная, конечно. Дурные тоже бывают. Придури волю дадут, а потом волосы на себе рвут. Лизавета грамотная, правильное понимание жизни должна иметь. Не сразу, но примет, если постараешься.
— Постараюсь, — тихо сказал Нефедов.
— Да что ты говоришь! — ахнула Надежда. — Неужто иркутянке отставка?
— Не трепитесь, бабы, ладно? — попросил. — Поговорили и закрыли тему. Работа к тому же…
Зимний этот день оказался щедрым на солнце. Покрытый невысокими снежными барханчиками, Байкал сверкал от ног, если стоять у края путевого полотна, до самого горизонта — одна громадная сверкающая скатерть с синими кружевами. Кружева — это разбежавшиеся по горизонту остряки бурятских гор Хамар-Дабана. Горы те намного выше тутошних, ледяные шапки на иных круглый год. Знать, необжитые, никому не нужные, не то что наши кормилицы, где и ягода, и орех, и грибы, и сено, — человечьи горы на нашем берегу. Подумаешь так, оглянешься на них, на нашенских, душе радостно, потому что повезло жить на этом берегу. А торчи над головой гольцы поднебесные, нет-нет да изъедала бы тоска, что надо бы забраться туда, под небо… Для интереса… Но интерес без пользы — не иначе как дурь. Для дури же времени нету, шибко жизнь занятая пошла, нужное переделать не успеваешь. Так что хорошо, что гольцы на том берегу и не нашим людям забота. Потому что какую газету ни прочитаешь, везде хоть чуточку, да лучше, чем у нас, что-то там везде есть, чего у нас нет. Так пусть зато горы у нас добрые и без пустого соблазна…
Прежде заметка была про фасон, с которым судьба людям всякие фортеля подкидывает. Так вот, только что Нефедов принародно признался, что намерен дать Беате отставку, и часу не прошло, как вдруг бежит к ним, живот обеими руками поддерживая, беременная жена путевого обходчика Шагурина, бежит и кричит что-то. Все, кто у осыпи работал, на всякий случай в стороны растоптались: может, с вершины осыпь по новой пошла, а они не видят — такое бывает. Но нет, Шагурина рукой назад отмахивает… Подбежала, отдышалась едва и завопила, что малец новой председательши непонятно как забрался на Лизаветину скалу и сидит там уже Бог знает сколько, снять некому, а сам слезть не сможет, обязательно в откос укатится.
Все, кто при том были, все видели: побледнел Нефедов, а ведь при морозе побледнеть — это как? Но побледнел, то есть шибко лицом изменился, и побежал, ни слова бабам не сказав, и скоро скрылся за путейным поворотом.
Когда карабкаться начал, мальчишку не видел, отвес перекрывал для глаза Лизаветину скалу. Шибко лихо полез, удобного пути не выбирая, потому раз скатился, о подснежные камни локти побив, и другой и только потом одумался, осмотрелся, дыхание в контроль взял и тогда, как положено, осторожно «петелькой» стал подбираться к месту.
Скала, что Лизаветиной прозвали, даже и не скала в общем-то, всего лишь скальный выступ на горном склоне. Невысоко, и летом туда забраться и мальцу не труд. Но зимой, когда тонкий, но твердый наст все удобности для хода перекрывает и каждому шагу скольжением грозит, тут и взрослому задачка. Как семилетний пацан туда забрался, не представить. И что его туда потащило, не вообразить. Не вообразить? Но догадаться — это другое дело…
Верхом облез Нефедов проклятую скалу и оттуда, сверху, увидел наконец Кольку. Он сидел на корточках чуть в стороне от скального обрывчика без опасности для срыва. Когда Нефедов сверху по снегу зашуршал — не оглянулся, и когда Нефедов рядом оказался — на него и не глянул и на вопросы сердитые не отвечал, но не противился, когда Нефедов не слишком нежно сгреб его под руку, не ойкнул даже, когда, оступившись, юзом скользнул Нефедов опасно вниз метра на два…
На путях, задрав головы, стояли бабы бригады и вразноголосицу подавали советы Нефедову, на которые он, конечно, внимания не обращал, потому что в советах не нуждался: дело, в сути, было пустяковое, и, если б не ноша под рукой, давно уже был бы на месте.
Бабы обступили мальца, отряхивали снег, руки щупали, не шибко ли холодны, стаскивали катанки, пальцы ног растирали. Хмурый Нефедов стоял отдаль и сердито косился на всех — и не заметил, как над Колькой зависла с жалостливой бранью Лизавета. Раз-другой ладошкой под зад ему, и тут же объятия бабские без меры, охи да ахи, а на Нефедова только взгляд скользяком, как на чужого, и от ее чужести ему так тошно стало, что хоть самому лезь на ту же скалу и вой по-собачьи, потому что лицо Лизаветино — родное, а к нему в этом лице никакого родства. И тут только понял Нефедов, каким он вдруг или не вдруг стал насквозь отрицательным человеком. Дивился, что его эту подлую отрицательность люди терпели и своего отношения не выказывали, может быть, сроков дожидаясь, когда одумается, и столь большие сроки выставили не иначе как за прежнюю его, правильную жизнь. Другого давно бы уже мордой в его пакости ткнули — приемчиков к тому в народе мильон отработано, только знай ходи да утирайся.