Страница 15 из 24
Он часто ловил себя на этой фальшиво-фамильярной интонации в разговоре с отцом, которая не позволяла назвать его ни "отцом", ни "папой", создавала некоторую натянутость в их взаимоотношениях, заметную обоим.
Отец смущенно бросил галошу к двери, сел на стул, на спинке которого висел пиджак Сергея, протер, повертел в пальцах очки. Густая серебристость светилась в его волосах; и было, казалось, нечто жалкое в том, как он протирал и вертел очки, в том, что его вылинявшая, довоенная пижама была не застегнута, открывала неширокую грудь, поросшую седым волосом.
Был он до войны статен, темноволос, ловок в движениях, поздним вечером приходил с работы, кидал портфель на диван, целовал мать - красивую, сияющую весело-приветливыми глазами; маленькие сережки, как две капли росы, сверкали в ее ушах; затем отец садился за стол, часто рассказывал о разных смешных случаях на комбинате, которым руководил он, при этом хохотал заразительно и молодо.
Во время войны сразу и навсегда кончилась молодость отца. И возник новый его облик, в который Сергей не мог поверить. Из писем знакомых стало известно, что на фронте отец сошелся с какой-то женщиной - медсестрой из полевого госпиталя, и тогда Сергей, ошеломленный, с бешеной злостью написал ему, что не считает его больше своим отцом и что между ними все кончено.
Он узнал, что отец, комиссар полка, выводил два батальона из танкового окружения под Копытцами, прорвался к своим, был тяжело ранен в грудь и позже тыловым госпиталем направлен на окончательное излечение в Москву. Николай Григорьевич застал Асю одну в полупустом, эвакуированном доме, мать умерла. Отец неузнаваемо постарел, обмяк и как бы опустился; лежал целыми днями на диване в своей комнате, плохо выбритый, безразличный ко всему, не ходил на перевязки, с утра до вечера читал старые письма матери, но не говорил ничего. После излечения его уволили в запас.
Он долго не работал. У Николая Григорьевича были серьезные неприятности, осенью его вызывали несколько раз в высокие инстанции всплыло дело о потере сейфа с партийными документами полка во время прорыва из окружения, - отец жил в состоянии равнодушия и беспокойства одновременно и наконец устроился на тихую, совершенно не соответствующую его прежнему характеру работу - бухгалтером на заводе "Диафото", объясняя это своим нездоровьем.
Третьего дня вечером Сергей, вернувшись от Константина, вошел к себе и, раздеваясь, услышал из другой комнаты раздраженные голоса - отца и соседа по квартире Быкова. Он прислушался не без удивления.
- Никакой рекомендации я тебе не дам, никогда не дам! - говорил отец, взволнованно покашливая. - Я отлично помню шестнадцатое октября. Ты сказал мне: "Конец! Погубили страну, дотанцевались!" И посоветовал порвать партийный билет, бросить в уборную! Так это было? Так! Мол, революция погибла! Так и расскажи в партбюро своей текстильной фабрики: был момент, когда не верил ни во что!
- Ты болен!.. - донесся надтреснутый голос Быкова. - Ты болен тогда был, болен! В бреду все привиделось. И ты не чистенький, Николай Григорьевич! Я твою коммунистическую совесть наизнанку знаю, как вот пять пальцев. На фронте с бабой спутался, может, из-за этого и жена твоя умерла, а? По себе о людях судишь?
- Вон отсюда... вон! - шепотом выговорил отец.
Дверь распахнулась - Быков толкнул ее плотной, обтянутой кителем спиной, вышел, пятясь, щеки розовые, глаза неподвижно остекленели, остановились на сжатых кулаках отца, наступавшего из комнаты.
- Ты... ты убил свою жену, вот где твоя совесть старого коммуниста... бормотал Быков и тотчас, перекатив глаза на Сергея, возвысил голос, замахал перед грудью отца пальцем. - Во-от каков твой отец, коммунист, во-от, смотри на него!..
- Вы что, с ума сошли? - спросил Сергей, видя болезненное лицо отца и багровое лицо Быкова, озлобленно махавшего пальцем в воздухе.
Сергей, едва сдерживая себя, двинулся к Быкову, взял его за ворот. Коснувшись толстой шеи, и, тряхнув так, что затрещал китель, вывел его, грузного, потного, в коридор и тут предупредил:
- Еще одно слово - и я вас вытряхну из кителя. Поняли?
- Пусти! Рукам воли не давай! - удушливо выкрикнул Быков и, одергивая китель, оглядываясь зло, засеменил новыми, обшитыми красной кожей бурками по коридору к своей двери.
- Ты все слышал? - спросил потом отец, осторожно поглаживая левую сторону груди. - Все?
- Нет. Но я понял.
После Николай Григорьевич, казалось, все время испытывая неловкость и неудобство, помнил эту сцену, и сейчас, в это солнечное морозное утро, присев возле быстро одевавшегося Сергея, он спросил с некоторой заминкой:
- Как дела, сын? Настроение как?
- Настроение великолепное. Перспективы шоферские. Умею водить "виллис", "студебеккер", "бээмвэ", - ответил Сергей. - Вчера слышал по радио набирают на курсы шоферов; Шаболовка, пятнадцать. И говорил об этом с Костей, он старый шофер. Подучусь, буду водить легковую или грузовую, все равно. Аська, входи, я уже в штанах! - крикнул он, перекинув мохнатое полотенце через плечо.
- Это, конечно, перл остроумия! - отозвалась из-за двери Ася. - Просто все падают от смеха! Ха-ха!
Она вошла, худенькая фигурка очерчена солнцем, взгляд немигающий, ядовитый.
- Ты прожигаешь жизнь! Поздравляю! Ты вращаешься в светском обществе! Поздравляю! Твой новый костюм пахнет отвратительными духами. На нем был женский волос - отвратительный, золотистого цвета. Покрашенный, конечно.
- Не думаю, - сказал Сергей. - Что касается волоса, то это наверняка Костькин. Вчера он щеголял по Москве без шапки. Был ветер, волосы летели с него, как с одуванчика. Он страшно лысеет.
Ася презрительно возразила:
- С каких пор Константин стал золотистый? Оставь, пожалуйста! Я не дальтоник. Не морочь мне голову. Все очень остроумно. Были пострадавшие от смеха.
- Мороз. Потрясающе действует мороз.
Он звучно поцеловал ее в щеку, Ася отстранилась, произнесла неприступно:
- Я не люблю эти неестественные нежности. Обращай их, пожалуйста, к... своему пиджаку.
- Ася, при чем здесь пиджак? - вмешался Николай Григорьевич. - Что это такое? Хватит, пожалуйста.