Страница 34 из 68
Я завидовал нарядным детям.
Мне казалось, что они каждый день едят те розовые пирожные, что выставлены на витрине кондитерской.
Мы проходили мимо игравших детей в глубь парка. И здесь мать отпускала мою руку и шла одна вперед.
Она то и дело нагибалась, заглядывая под кусты. Посыльный едва поспевал за нею. Я бежал позади, обрывая с веток зеленые стручки акаций, которыми набивал себе полные карманы. Я делал из стручков пищики.
Отец любил спать в парке сидя. Прислонится спиной к стволу дерева и спит, наклонив голову. А его замасленная кепка надвинута на глаза, и из кармана торчит горлышко бутылки.
Отца будили, он мычал и вертел головой. Его подымали, брали под руки, мать с одной стороны, посыльный с другой, и вели через весь город в типографию.
Я шел сзади, часто останавливался у афишных будок, разглядывая плакаты, подолгу стоял около витрин и вообще вел себя так, словно впереди меня шли чужие, незнакомые мне люди. Мне было стыдно за отца.
Особенно стыдно мне было, когда он вдруг ни с того ни с сего начинал петь.
Мать упрашивала его помолчать - ведь за пение его мог арестовать городовой, но отец не слушался и пел все громче одну и ту же жалобную и тоскливую песню:
Мы котелки с собой возьмем,
Конвой пойдет за нами,
И мы кандальный марш споем
С горькими слезами...
Подойдя к типографии, мы усаживались на ступеньках высокого каменного крыльца. Посыльный убегал к хозяину. А отец снова засыпал. Выходил хозяин худенький, рыжий человек среднего роста - и останавливался на крыльце. Потом он шептал что-то на ухо посыльному. Посыльный убегал и возвращался с большим эмалированным кувшином, из которого через край на ступеньки лилась вода. Мать одну за другой стягивала с отца обе рубашки. Отец сидел на ступеньках со взъерошенными волосами, сонный, измученный, жалкий. Он поглядывал то на мать, то на хозяина и бормотал:
- Ну, уйдите, ироды. Вот, ей-богу! Ну, поспать дайте.
Мать отходила в сторону, а хозяин кивал посыльному. Тот поднимал кувшин, наклонял его и потихоньку лил на голову отца холодную воду.
Я видел, как струйки воды разбрызгиваются на отцовской лысине, и ежился.
"Чего ты ждешь? - шептал я про себя. - Встань, вырви из рук посыльного кувшин, ударь его по зубам и удирай!"
Но отец и не думал удирать. Он вяло растирал воду по лицу мокрой пятерней. Вода текла по его штанам, разливалась вокруг - каменные ступеньки лестницы чернели, словно после дождя. Кувшин наконец пустел. Тогда мать брала у меня рубашку и с трудом натягивала ее на влажное тело отца. Отец сидел смирно и, видно, уже больше спать не хотел. Его уводили в типографию, а мы шли домой.
Однажды мать забрала в типографии за отца получку и куда-то ушла. Отец возвратился домой сердитый. Увидев, что матери нет, он схватил с полочки будильник, завернул его в клеенку с нашего обеденного стола и, прихватив с комода кружевную скатерть, убежал из дому, оставив меня в комнате одного.
Мать вернулась к вечеру. Она связала в узел свои платья, мое белье и отвела меня к соседке.
- Поберегите моего сына и вещи, Анастасия Львовна, пока я вернусь, сказала мать, отдавая соседке узел и деньги. - Я поеду в Одессу, к сестре, разузнаю, нельзя ли совсем переехать туда. В Одессе, говорят, есть доктор, который лечит людей от водки. Может, он вылечит и моего мужа - житья с ним нет.
Она попрощалась с Анастасией Львовной, поцеловала меня и ушла.
А через два дня мы узнали, что пароход "Меркурий", на котором мать уехала в Одессу, возле Очакова наскочил на германскую мину.
До поздней ночи кричали на Суворовской газетчики:
- Гибель "Меркурия"! Гибель "Меркурия"! Немецкие мины в Черном море.
Отец ходил на почту, посылал телеграммы то в Одессу, то в Очаков. Он все надеялся, что мать спаслась и не потонула вместе с другими.
Я долго не понимал, что случилось. Как и отец, в первые дни я был уверен, что мать жива, скоро вернется и мы поедем в Одессу, где живет доктор, который лечит всех людей от водки.
Недели через две после гибели "Меркурия" я спросил Анастасию Львовну:
- И капитан потонул?
- И капитан, - ответила она мне жалобным голосом, и я вдруг удивительно ясно представил себе, как посреди моря одиноко плавает белая фуражка-капитанка с черным околышем и золотым галуном, а сам капитан, пуская бульки, медленно идет ко дну.
...После смерти матери отец сделался хмур и неразговорчив. Он бросил пить водку, приходил с работы прямо домой и все молчал. Коренастый, белолобый, в длинной сатиновой рубахе, подпоясанной сыромятным ремешком, он все ходил молча от комода к подоконнику, задевая ногами стулья.
Я сидел в самом углу на топчане и следил оттуда за его широкими, упрямыми шагами, видел его сгорбленную спину, слышал гулкий стук его ботинок.
Мне казалось, что отец сумасшедший, что вот-вот он схватит стул, бросит его об стену, с грохотом опрокинет на пол комод, вышвырнет одну за другой в окно все глубокие тарелки, а потом закричит и возьмется за меня.
Но однажды отец пришел домой раньше, чем всегда. В руках у него было много свертков. Я сперва подумал, что это отец купил мне гостинцы, и обрадовался.
Но отец высыпал свертки на ободранный стол и сказал:
- Поедем, сынку, отсюда к Марье Афанасьевне. Раз такое дело стряслось, чего ж нам больше здесь оставаться?
Я знал, что Марья Афанасьевна, сестра отца, живет в городе, до которого надо ехать трое суток по железной дороге.
На следующий день мы уехали.
...Так, вспоминая о своем отце и о том, как мы переехали сюда, я заснул.
НАДО УДИРАТЬ!
Утром, когда я еще спал, ко мне прибежали Петька и Куница.
Куница был встревожен. Про Маремуху и говорить нечего.
- Мы удрали со второго урока! - сказал Куница.
- Котька Григоренко пришлет за тобой петлюровцев, и тебя посадят в тюрьму! - оглядываясь по сторонам, выпалил Маремуха.
- Погоди... Расскажи ему все сначала! - перебил Петьку Куница.
- Я был в уборной... с утра... Как пришел в гимназию... Слышу голос Котьки за перегородкой... Поглядел в щелочку, а там Жорж Гальчевский курит около стенки, а Котька ему рассказывает. Я встал на цыпочки и подслушиваю. "Ударили черепицей по лампе, керосин хлюпнул прямо на столик", рассказывает Котька. Ага, думаю, это про вчерашнее. "Чуть дом не спалили. Хорошо, папа схватил горящий столик да швырнул в сад на клумбу..." Потом Гальчевский что-то у Котьки спросил, а что - я так и не расслышал, а Котька и говорит: "А за то, что его из гимназии выгнали!" Ага, думаю, разговор про тебя, Василь. А тут, как назло, кто-то вошел в уборную, они замолчали, я тогда выскочил в коридор - и к Юзику. Рассказал ему все, и вот мы со второго урока удрали, чтобы тебе сказать. Пение было. Родлевская ушла за нотами, а мы - к тебе.