Страница 52 из 57
15
Снова свежие и бодрые, с сердцами, расширенными от ласкового веянья дружбы и от горячего ощущенья воли и юности, Игорь и Горик шли в лесу. Выскочил из-под куста серый заяц, заслушав их шаги, присел на задние лапки, посмотрел на них удивленно, торопливо передними лапками начал мыть свою мордочку, повел ушами, вскочил, прислушался и со всех ног побежал из перелеска в лес. Сорока, проворно мелькая во взлете черно-белым своим перистым платьем, застрекотала и забилась в густые ветки плакучей березы. Красные цветочки липкой дремы тихонько покачивались под ветерком, которого совсем было не слышно. По верхушкам сосен и елей тянулся и переливался верный звончатый шелест. Звонким голосом Игорь крикнул: «Ау!» По теченью реки откликнулось эхо, и несколько сорок, взлетев, застрекотало и справа и слева.
— Ты знаешь, Игорь, — проговорил Горик. — Когда я стою в лесу один и когда мы молча идем с тобой вдоль Ракитовки, но это когда мы долго молчим, мне всегда кажется, что из глуши идут неслышные для слуха, но ясно слышные для души голоса, которых я не мог бы лучше определить, как если бы я сказал, что это песня единения. Зеленая листва говорит о беспредельном творчестве, и мне кажется тогда, что я не знаю ничего лучше, чем этот голос зеленого лесного молчания. Это как-то похоже на музыку. На целый оркестр. И золотые солнечные пятна, возникающие то тут, то там на стволах, играют в этом особенно важную роль, но какую, я не сумел бы сказать. Это как в оркестре выделяются скрипки. И в них весь голос оркестра.
Игорь залюбованно посмотрел на брата и кротко усмехнулся. Эта кроткая усмешка очень красила его, скорее, строгое и суровое, бледное лицо.
— Ты поэт, Горик. Ты, конечно, будешь настоящим поэтом, и твои стихи будут жить. Но ты очень разбрасываешься и ни на чем не можешь остановиться. Ты мне говорил как-то чуть не с завистью, что я, когда о чем-нибудь думаю, всегда смотрю в одну сторону. Быть может, это и вправду так. Ведь только тогда и видишь хорошо, когда пристально смотришь в одну сторону. А у тебя знаешь какие глаза? Как у мух, и стрекоз, и у некоторых бабочек. В глазе стрекозы двадцать тысяч граненых зеркалец, а у нашей излюбленной бабочки сфинкс и того больше, двадцать семь тысяч. Это твои сестры. У них зрение не зрение, а мозаика, они видят сразу много тысяч маленьких вселенных, и каждая им любопытна. Но, кажется, они хорошенько не видят ни одну свою вселенную. Не в обиду будь тебе сказано, по кусочкам они видят общую картину, как свет и движение, а форма — сие понятие философское — от них ускользает. Впрочем, — прибавил Игорь успокаивающим голосом, — мнения ученых расходятся. Некоторые полагают, что, так как эти мозаично зрящие летают быстро и попадают при этом как раз туда, куда им нужно, они видят отлично, во всяком случае, лучше нас, которые и в рассуждении и на прогулке нет-нет да и в лужу или в яму.
— А что ж, Игорь, — с серьезностью сказал Горик. — Я хотел бы действительно походить на этих, как ты говоришь, сестер моих. Бабочки самое красивое, что есть в природе, а природа, конечно, самое красивое, что нам дано знать. Человек много хуже. А когда кончается лето и стрекозы поют так протяжно, мне кажется, что лучше ничего нет на свете.
— Ты недавно мне говорил, что лучше стихов Фета нет ничего на свете, — с улыбкой заметил Игорь.
— Я не помню, чтобы я это говорил. Я говорил только, что его стихи музыкальнее, чем стихи Пушкина и Лермонтова. Я говорил, что он самый певучий из всех русских поэтов.
— Прочти мне какие-нибудь стихи.
— Фета?
— Нет, свои собственные.
— Хорошо. Я прочту тебе последнее. Я его написал сегодня утром. И знаешь, я почему-то подумал о тебе, когда его написал.
— Как называется?
— «Ночной мотылек».
И Горик нараспев прочел стихи.
Игорь и Горик долго шли молча. Зеленая тишь леса ворожила и ткала воздушные ткани в их юных душах. И тусклое мерцание реки бросало в эти ткани свои отсветы, скрепляя их змеиными матовыми звеньями.
Когда Игорь заговорил наконец, он как будто говорил самому себе, и глаза его исполнились того странного взгляда внутрь, который всегда поражал Горика, а голос был тих и печален, но, мало-помалу укрепляясь, достигал минутами грозной силы.
— Счастливый, счастливый. Когда ты был ребенком, ты никогда не плакал и всегда был всем доволен. Ты был как тихая тень среди своих картинок и книжек, и ты был как счастливая бронзовка среди бронзовок и цветов в саду. И теперь, когда ты мыслишь, ты из мысли берешь только мед. Ты играешь стихом и легкой музыкой касаешься пропасти, едва в нее заглядывая. Ты шутя наклоняешься над пропастью, не замечая, что на дне ее крики, стоны и скрежет зубовный. Ты поешь, и тебе кажется, что песня твоя сильнее, чем всемирный голос разрыва… Да, Природа красива и человек много хуже, чем она. Но, пока мы на нее любуемся, в ней совершается безграничное убийство. Смерть — ее основной стержень, ее спинной хребет. Смерть заправитель жизни и главный художник всех ее перемен, воспринимаемых как красота. Смерть — бродило хмельного напитка жизни… Ты грезишь о далекой Индии, где голубые горы, и белые лотосы, и кроткие люди, которые живут в таком ощущении всемирного единения, что никто не ест мяса, потому что к каждому живому существу они чувствуют уважение. Но эти существа поедают безостановочно друг друга, и люди уважают зверей, а дикие звери каждый год поедают людей в Индии сотнями и тысячами. Бенгальский тигр, совершающий свой прыжок, чье это изобретение, Бога или Дьявола? Если Дьявола, зачем Бог не удержит его? Если Бога, в какую пропасть падает наша человеческая мысль о благости и о жестокости? Да и зачем ходить так далеко. В ту самую минуту, когда мы говорим с тобой, в соседнем лесу разве лисица не перервала горло зайчонку? Разве сова не притаилась в глуши и не дожидается ночи, чтобы в темноте рассмотреть своими кошачьими глазами спящую птицу, растерзать ее? И стрекозы поют так хорошо, что тебе кажется эта песня лучшей в мире. Желтокрылая земляная оса так не думает. Она уколет стрекозу или сверчка своим ядовитым жалом, не убьет, а только оцепенит, притащит в свою нору и отдаст своей личинке, которая будет пожирать полуживую добычу, обессиленную, но чувствующую пожирающие челюсти.
— Смерть вездесуща, и вездесуща любовь, — сказал Горик.
— Любовь тоже имеет разные лики, — ответил Игорь. — Так как мы говорим сейчас о Природе, которую оба любим, я напомню тебе, что паук после любовного соединения тотчас убегает со всех ног от паучихи, — если же он не успевает это сделать, она его пожирает. А самка богомола, имеющая человеческую или дьявольскую способность — единственную в мире насекомых повертывать свою голову на шее по бокам и назад, иногда во время любовного объятия повернет свою выразительную мордочку назад, откусит своему Ромео голову и начинает его есть, пока он еще с ней соединен в сладостном объятии любви.
— Ты не раз восхвалял Спинозу, — сказал Горик, чувствуя себя в душном тупике. — А не его ли это слова? «Мудрость есть размышление о жизни, не о смерти». Sарientiа nоn mоrtias, sed vitае vedidatio est.