Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 32



Она засмеялась.

— Нет! Я вовсе не самолюбива. Да и все это слишком сложно для меня. Я просто люблю, люблю… как любит обычная девушка.

— Спешу вам сообщить, что нынче утром Лепорелло признался мне: они с хозяином — два фигляра. Все, что они говорили и что делали, — плутовство, обман.

— Но ведь все, что пережила я, — самая настоящая правда и случилось на самом деле.

— Разумеется. Ваши восхитительные чувства были реальными, потому что сами вы восхитительны. Но вот причина, их пробудившая…

— Причина? Неотразимый мужчина. Мужчина, которого мне не суждено больше увидеть, хотя он и сделал меня счастливой на всю оставшуюся жизнь. От этого, от счастья, желаете вы меня спасти? Зачем?

— Потому что вы нужны мне.

Боже мой! Я слушал себя и не верил собственным словам, тому, с каким спокойствием, с какой уверенностью я отвечал на взгляд Сони и оспаривал неоспоримые доводы. Видно, со мной случилось что-то удивительное. В нормальном состоянии я вел бы себя совсем иначе. Я очень робок и, главное, остерегаюсь навязывать свое мнение другим. Мое нынешнее поведение абсолютно не вязалось с моим нравом, и, поняв это, я в душе устыдился: ведь и внешность моя, надо думать, теперь тоже была чужой. Я припомнил слова Лепорелло. А что, если и вправду душа Дон Хуана перелетела из его тела в мое и, обосновавшись тут, передала мне его решительность и самоуверенность? Допустив подобный вариант, я почувствовал острое желание вновь сделаться самим собой и произносить мои собственные, пусть и не такие гладкие, фразы. Ведь я по-настоящему любил Соню, и для меня было унизительно пользоваться взятыми напрокат словами. Но я не знал, как опять стать самим собой. Из-под маски внешней самоуверенности начал пробиваться голос моего отчаяния: так каторжник ударяет цепями о камни, но из железа летят лишь бесполезные искры. И тут в какой-то тайной глуби, куда, видно, не добралась та перелетная и вездесущая душа, родилась идея.

— Послушайте, мадемуазель!

Кажется, я сказал это очень властным и резким тоном, совершенно мне чуждым, так что Соня опешила и даже слегка испугалась.

— Я прошу вас выслушать меня. Я должен кое-что вам объяснить и прошу простить, если слова мои прозвучат бесцеремонно. Вы быстро поймете, к чему я клоню.

— Говорите, я слушаю.

— Вспомните, пожалуйста. Вспомните, какое впечатление я на вас произвел пару дней назад, что вы обо мне думали до сих пор? Разве вы не отнеслись ко мне как к некоему предмету, который случай — или, если угодно, судьба — бросил на вашем пути?

— Вы правы.

— А несколько минут назад, когда вы открыли мне дверь и улыбнулись очаровательной улыбкой, так по-человечески, как вы улыбались только Дон Хуану, почему вы это сделали?

— Не знаю.

— Вы заметили какую-то разницу между человеком, который вчера вместе с вами искал Дон Хуана, и сегодняшним гостем?

Соня отпрянула, отступила на несколько шагов назад, стала вглядываться в меня с нарастающим изумлением, тихо вскрикнула.

— Вы стали другим, правда?

— Вот именно. Но в какой-то мере я остался и самим собой.

Я поднялся и шагнул к Соне, почти приперев ее к подоконнику. Она смотрела на меня удивленно, едва ли не испуганно.

— Да не бойтесь вы. Мои жесты и весь этот внешний лоск наверняка мне не принадлежат, но слова-то остались моими, и говорю я то, что хочу.



— Что вам нужно?

— В первую очередь чтобы вы не поддавались на обман и сумели отличить во мне фальшивое от настоящего.

Ответ поразил Соню настолько, что она рассмеялась.

— Но если дело обстоит так, зачем вам понадобилось меня обманывать?

— Мне это не нужно. Все сказанное до сих пор — чистая правда: я люблю вас и хочу спасти от Дон Хуана. Но говорилось это… словно устами другого человека. Выслушайте меня до конца, не перебивайте. Всего полчаса назад мне сообщили, что душа Дон Хуана переселилась в мое тело, а вместе с ней в меня перелились и кое-какие из его выдающихся достоинств. Не в моей воле избавиться от этого морока, зато я могу рассказать вам обо всем, предупредить, что на самом деле я не такой — отнюдь не дерзкий, не сердцеед, — напротив, уж на кого на кого, а на Дон Хуана я похож меньше всего…

Эффект от моих слов оказался сильней, чем я мог ожидать. По мере того как я говорил, словно колдовские чары обволакивали Соню. Речь моя завораживала ее и точно притягивала ко мне. Когда я замолчал, она положила руки мне на плечи. И руки ее делались все нежнее, а в глазах запылал огонь, и лицо озарилось светом, какого я на нем до сих пор не видел. Словно она уже успела полюбить меня. Это было так неожиданно, так стремительно… Я смутился. Что не помешало мне вполне трезво просчитать: ее внезапный порыв явился точно в момент, когда я достиг вершины вдохновения и должен был выглядеть особенно привлекательным. В такой четкой синхронности мне почудился некий наигрыш, и я начал прикидывать, не подстроено ли все заранее, нет ли здесь какого злого умысла. А вдруг Соня участвует в их комедии… Тогда все вставало на свои места: не только эта неправдоподобная влюбленность, но и предыдущие эпизоды, вся очевидная странность некоторых ее мыслей, явная литературность событий. И мне в пьесе отводилась роль простака и шута.

Я решил держаться начеку. И дальше продолжать играть свою роль, но не забывая, что это была именно роль, а потом сделать неожиданный финт, спутать им все карты и устроить совсем иной финал.

— Великолепно, — сказала Соня.

— А теперь прошу вас — отойдите, ведь это не ко мне протянуты ваши руки.

Она отпрянула. И как-то смешалась.

— Вот они — мои руки, а вот — ваши плечи. Мои руки лежали на ваших плечах, а я стояла перед вами. И пожалуй, вот-вот пала бы к вам в объятия. Разве вы не сказали, что любите меня?

— Сказал.

— Разве любовь ваша стремится не к этому?

— Но не таким путем.

— А каким?

— Чтобы утром вам никогда не пришло в голову спросить: а тот ли самый человек проснулся рядом с вами, что заснул вечером на вашем плече. Я хочу, чтобы и в самое первое утро, и в каждое следующее, и в каждый следующий день вы убеждались: я лучше Дон Хуана, но главное, я совсем не похож на него.

Она хотела было снова приблизиться ко мне, но я жестом остановил ее.

— Нет. Я ухожу и больше сюда не вернусь. По крайней мере, пока не смогу завоевать вас своим собственным оружием. Я, мадемуазель, никогда не собирался заменять собой Дон Хуана.

Я вышел, оставив ее с новым вопросом на устах. По правде сказать, я не вышел, а выбежал, спускаясь по лестнице, и чувствовал, что остатки мужества покидают меня, что я трус и слабак, рохля и недотепа, каким был всегда.

Я съел в каком-то ресторанчике дешевый ужин и на такси добрался до своего временного пристанища. Медленно одолевая лестницу, я вдруг снова ощутил, как существо мое преображается. Но теперь я становился вовсе не задиристым петушком, каким был несколько часов назад. Нет, на меня опять волной накатили чужие воспоминания, они теснились в моей памяти, как, наверно, теснятся образы в голове умирающего человека. Они переполняли меня и властно требовали, чтобы я рассказал о них. Я бы никогда не подумал, что возьмусь за это, и тем не менее повиновался: в тишине романтической гостиной, где плавали ароматы минувшего, я сел за стол, за которым, наверно, и писал великий поэт — тот, кого я преданно любил и кто тоже жил в мире воспоминаний. Не знаю, сколько времени выполнял я роль медиума, чьей рукой водили потусторонние силы, не сумел бы сказать и когда именно закончил писать, когда лег спать. Утром, разбуженный Лизеттой, я кинулся к письменному столу и нашел на нем аккуратную стопку — в ней было несколько дюжин листов, исписанных моей рукой. Первые строки гласили: «„У меня больше воспоминаний, чем было бы, проживи я тысячу лет“ („J'ai plus de souvenirs que si j'avais mille ans“.) Строку я позаимствовал у моего друга Бодлера, с которым слишком поздно познакомился: он уже успел написать прекрасное стихотворение о моем сошествии во ад и размышлял над драмой, которую написать не успел, — о моей смерти. Для моего друга Бодлера я был человеком скучающим и меланхоличным, хотя и симпатичным…» Таким вот было вступление, оно занимало еще несколько строк, а потом я начинал повесть о роде Тенорио из Севильи.