Страница 16 из 37
Все же я постучал. Констанца защелкнула халву в сумочке, отнесла клетку в термостатную, одернула халат и, сделав холодные глаза, открыла мне.
— Что-нибудь забыли?
— Да.
Я зашел в термостатную и взял припрятанные там до поры женские замшевые туфли — подарок для Лики ко дню рождения. Констанца на днях обнаружила эти туфли…
Я неудачно пошутил тогда: «Ищу Золушку, — вам они, кажется, малы?»
— Да, знаете ли, я примеряла: они мне жмут, — ответила она язвительно и покраснела, отвернулась.
Выйдя из термостатной, я попытался сделать так, чтобы Констанца не видела коробки, висевшей на моем пальце, но это было наивно. Она тем более ее заметила. И тогда, все еще двигаясь боком, я спросил ее: как мои свинки?
Она снисходительно пожала плечами, устало и очень понимающими глазами посмотрела на меня.
— Вадим Алексеевич… — И вздохнула: — Мне очень нравятся ваши морские свинки. — Ее лицо вытянулось, остро выступил подбородок, и в глазах появился кошачий холодок. — Только ведь для вашей диссертации о нагуле беконного мяса нужны совсем не морские свинки.
И вышла из лаборатории.
А дома меня ждал сюрприз — Лео.
Лика выскочила открыть мне дверь, — я любил, когда она меня встречает, и потому позвонил. Она была необычайно оживленна и, вопреки своей обычной сдержанности, обвила мою шею, расцеловала, громко восхищаясь подарком, тут же надела туфли, сбросив с ноги старые, и, немножко приторно-просяще заглядывая в глаза, сказала:
— А у нас уже гость.
Я понял сразу, что это — Лео. Он предпринял очередную атаку.
— Ну, не серчай, старик, — сказал он, слоново ступая мне навстречу. — Я тоже хочу верить, что нас постигнет удача. Но надо все-таки отдавать себе отчет, что человек не протозоа. Он отличается от амебы, как счетно-решающее устройство от лаптя. Надо рассчитать свои силы и сосредоточиться на целесообразном.
Он поднял стопку и придвинул мне другую.
— Да; правда, выпейте и не портите дня моего рождения, — сказала Лика и налила себе.
И все мы выпили. Только я сказал, упрямо напрягая губы:
— Каждый — за свое.
— За свое пьют только те, кто себе на уме. И еще упрямцы, — сказала Лика нестрого и погладила меня по голове.
— Хо. Упрямцы, Джордано Бруно… Пойми, старик, век безрассудных аффектаций прошел. Сейчас все всё понимают. Науку шапками не закидаешь. Мы — дети атомного века. Наука и точный расчет лишают нас мнимой красоты бессмысленных поступков и бессмысленных жертв.
Он ждал от меня каких-то слов, но я молчал. И тогда он положил свою тяжелую и ленивую руку на мое плечо и сказал:
— Я, честно, хочу быть тебе полезным. Только, хо-хо немножко трезвости. Напрасно ты на меня ощерился. Давай-ка хлопнем по стакашку — за союз бессмертных… И вы, Лика, поддержите коммерцию.
— Нет, — сказал я.
Это «нет» как будто сказал кто-то за меня. Я даже сам удивился. Но что я мог поделать. Он мне протягивал руку, и я мог бы, в конце концов, с ним работать, — разве мало вокруг нас людей, которые нам неприятны, но мы вынуждены с ними работать.
— Нет, Лео, — сказал я. — Мне не хотелось бы, чтобы в этом союзе были трезвые роботы, которые заранее все понимают и живут по принципу — умный в гору не пойдет, оставляя себе в виде охранной грамоты неверия кхмерскую кошечку.
Тут в прихожей стали раздаваться звонки, приходили гости-артисты и режиссеры из Ликиного театра, поклонники ее таланта. И теперь, когда за праздничный стол рассаживались совсем обычные смертные люди, наш спор выглядел бы странно, и мы включились в общую кутерьму.
Мы поздравляли Лику с тем, что она родилась именно в этот день, здесь же, за столом, играли в испорченный телефон — это было очень смешно и шумно. Потом откуда-то появилась гитара, и Галя Балясина, чем-то похожая на молодую Пьеху, только пухлее, — прима Ликиного театра — стала петь Вертинского. Она прислонилась спиной к стене, и по плечам ее стекали выкрашенные почти до седины тощие волосы. Она пела с обвораживающей тоской:
Включили магнитофон, кто-то пошел танцевать.
Из общей сумятицы мой слух выхватывал фразы, обрывки разговора:
— Не скажите — очень даже приятная пластика — в японском духе.
— Амеба не так уж примитивна, как вы думаете.
— Да, представьте себе — тридцать четыре минуты сидел в йоговской позе удава, и где? — в публичной библиотеке…
— А как же все вокруг?
— Никто ничего не заметил…
— Вообще люди делятся на борцов, болото и предателей.
— А не дернуть ли нам по рюмашке?
— Трудно выдумывать, когда точно не знаешь.
— Тюлькин придет к тебе в гости, а ты будешь чувствовать, что не он, а ты у него в гостях.
— А в общем, ребята, надо взалкать, взъяриться и выйти на стезю.
— Я думаю, ну зачем ей эта шубка? Старая уже.
— Шубка?
— Да нет, она сама — выдра, из ума уже выжила.
— Да, кстати, что делать со стариками, которые заедают жизнь молодых?
— Экстирпировать.
— Это вы серьезно?
Попив чаю с лакомыми кусками от огромного торта, в который было воткнуто множество коптящих красных восковых свечей, гости быстро собрались и ушли. Лео пошел провожать какую-то «актрисулю», — как он доложил в прихожей.
А ночью, усевшись на кровати и подтянув колени к подбородку, Лика говорила:
— Лео — щенок, мальчишка. И ты напрасно что-то такое думаешь…
Я ничего такого не думал, но ведь у женщин всегда так: если порвался где-нибудь там чулок, она непременно поднимет подол и смотрит — а не видно ли? — и тогда все начинают замечать, что у нее и в самом деле что-то неладно…
Я молчал, ожидая, что она еще скажет. Но она сказала совсем другое:
— Димушка, ты должен понять — нельзя же так: надо и о жизни думать… Ну что ты будешь иметь от этого бессмертия?.. — Я, очевидно, посмотрел на нее слишком ошалело, потому что она тотчас же поправилась: — Да нет… я ничего не хочу сказать, но ведь… если ты чего-то хочешь сделать, достичь в жизни… Нужно, ты сам понимаешь, — нужно обеспечить тылы… Ну, защити ты эту несчастную диссертацию… Я не о себе даже думаю, но — и о себе… Ты любишь говорить об эгоизме… — Она замолчала, собираясь с мыслями, что ли, и я молчал, потом она опять заговорила: — Ты любишь рассуждать об эгоизме, но когда это относится к другим… Почему я одна должна обо всем заботиться своевременно заплатить за квартиру, за свет, за газ, подумать о твоем зимнем пальто? В чем ты нынче будешь ходить? Да это все проза. У меня ноги мерзнут, а тебе все равно, — мне нужны сапожки… Я устала думать…
— Ну потерпи немножко, милая, — сказал я незначащую и бессмысленную фразу. Потом уж совсем, по-видимому, некстати спросил: — Как там у тебя — как с Офелией?
Лика попросила передать сигарету — она вообще-то не очень курила (садится голос), но ночью иногда это себе позволяла.
Она закурила.
— Мне поручили Гертруду.
— Непостижимо.
— Вот опять ты — со своей колокольни. Разве нас спрашивают! На то режиссер. Ему, говорят, виднее. Он видит в целом. Кому… что… как…
— Да, — сказал я и больше ничего не сказал.
Когда Лика уснула, я долго еще лежал во власти копошившихся во мне мелких дум. Конечно, Лика была права по-своему, но что я мог сделать, — я не мог думать, как она. Или как она хотела бы, чтобы я думал… Сон совсем разгулялся, Я встал и вышел на улицу.
В эту ночь с большим опозданием выпал мокрый снег.
Было бело-бело, чисто-чисто… И тихо. Поразительно тихо. И только слышно было, как идет снег. Он падал крупными медленными снежинками. Было пустынно-пустынно.
В окнах — темнота и глухота. Что-то там, за черным блеском? За занавесками, тюлями и гардинами? Беспомощные, как дети, там спали люди. Спали все. Спал весь город, укутанный первозданным снегом. В белом снежном дыму. Они были беспомощны, как мертвые, но они были живые и рождали в душе нежность, как спящие дети.