Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 109

Итак, у Петрашевского собирались молодые люди, они толковали и спорили между собою о разных предметах, о которых все мало знали, но которые более или менее серьезно стремились уяснить и узнать. Впрочем они далеко не были недовольны собою и, мало сознавая свое незнание, с презрением смотрели на толпу и, не доучившись сами, хотели учить; в их предприятиях было истинно много детского. Таким образом в их головах родилась мысль о политическом словаре (помнишь, ты нам привозил его в Париж, Герцен?), который Петрашевский напечатал на свой счет и ловко успел посвятить вел. кн. Михаилу Павловичу 42. Казалось, дерзкий, головоломно-смелый поступок, достойный более серьезной цели, и что же? Петрашевский пресерьезно был уверен, что, раз пройдя через цензуру и покрытая именем Михаила Павловича, эта книжонка принесет ему значительный доход. Мне говорил это сам Петрашевский. Имя вел[икого] кн[язя] в самом деле спасло их от дальнейших преследований. Главною чертою всех этих господ было отчаянное резонерство. Резонерство является везде там, где самолюбие, тщеславие, претензии преобладают над серьезными стремлениями ума и сердца, где нет страсти, нет мысли. Поэтому-то мы, русские, - большею частью и такие отчаянные резонеры, толкуем с жаром обо всем, болтаем без умолку и ничем в действительности не интересуемся, так что не даем даже себе труда узнать сколько-нибудь положительно предметы, о которых толкуем. Петрашевский, пользуясь правом амфитриона и к тому же raiso

eur par exellence ("Резонер по преимуществу"), царствовал между ними. Фигура у него цинически-достопочтенная, способная импонировать толпе, - одна черная борода чего стоит! Когда он горячится и врет, черные глаза так и блестят сквозь очки. Толкуя об всем на свете, они коснулись и политики и социальных вопросов, доходивших до них во французских брошюрах и книжках, и наконец положения России. Были жаркие споры, всевозможные направления и системы были тут представлены. Для удобнейшей разработки вопросов они согласились разделить между собою все предметы; каждый брал на себя исследование какого-нибудь вопроса, изучал его по возможности и читал потом о нем род лекций. Это делалось по очереди. Толь напр[имер] взял на себя богословие и педагогию, Петрашевский - политическую экономию и социализм, Львов - естественные науки и т. д. После лекций спорили, потом ужинали, веселились и пили. Таким образом, они составляли в действительности общество самое невинное, самое безобидное - удовлетворены были при малейшей доле серьезной любознательности большая доля тщеславия и еще большая русской потребности кутежа. Серьезной практической цели не было. Кроме Толя и потом Спешнева, явившегося позже, все были решительными, систематическими противниками революционных мер и действий, Они болтовню принимали за дело. Правда, коснулись они под конец и практического вопроса: "что будем мы делать?" Ответы на этот вопрос были различные, один нелепее другого, и, наконец, они остановились на следующем: все члены кружка останутся тесно между собою соединенными и во-первых будут quand meme (Во что бы то ни стало.) поддерживать в жизни друг друга, так что например все будут в один голос кричать, что Петрашевский - первый экономист в мире, выше Fourier, St.-Simon'а (Фурье, Сен-Симона.), и Адама Смита, что Шекспир Достоевского подметок не стоит, что Львов заткнул за пояс Гумбольдта, а Толь - первый богослов и педагог в мире; а во-вторых, они рассеются по всем концам России и, отыскивая везде сотрудников себе и помощников, займутся радикальным преобразованием России посредством распространения новейших дознанных истин.

В 1848 году, в первых порах западной революции, прибыл к ним Спешнев, человек замечательный во многих отношениях: умен, богат, образован, хорош собою, наружности самой благородной, далеко не отталкивающей, хотя и спокойно холодной, вселяющей доверие, как всякая спокойная сила, джентльмен с ног до головы. Мужчины не могут им увлекаться, он слишком бесстрастен и, удовлетворенный собой и в себе, кажется не требует ничьей любви; но зато женщины, молодые и старые, замужние и незамужние, были и, пожалуй, если он захочет, будут от него без ума. Женщинам не противно маленькое шарлатанство, а Спешнев очень эффектен: он особенно хорошо облекается мантиею многодумной спокойной непроницаемости. История его молодости - целый роман. Едва вышел он из лицея, как встретился с молодою, прекрасною полькою, которая оставила для него и мужа и детей, увлекла его за собой за границу, родила ему сына, потом стала ревновать его и в припадке ревности отравилась. Какие следы оставило это происшествие в его сердце, не знаю, он никогда не говорил со мною об этом. Знаю только, что оно немало способствовало к возвышению его ценности в глазах женского пола, окружив его прекрасную голову грустно-романтичным ореолом. В 1846 году он слыл львом иностранного, особливо же польско-русского дрезденского общества. Я знаю все эти подробности от покойной приятельницы моей Елизаветы Петровны Языковой 43 и от дочери ее; и матушка и дочки и все их приятельницы, даже одна 70-летняя польская графиня, были в него влюблены. Другом, неразлучным его сеидом, был блондин-шарлатан Эдмонд Хоецкий 44. Но не одни дамы, - молодые поляки, преимущественно аристократической партии Чарторижского (Адама.), были от него без ума, так что еще за границею было мне интересно с ним познакомиться, и я старался собрать о нем всевозможные сведения. Встретился же я с ним лично в Иркутске в 1859 году. Он жил тогда со Львовым и Петрашевским. Еще прежде слышал я о нем в Сибири, во-первых, от Толя; еще же более от поляков, возвращавшихся в 1857 и 1858 годах из нерчинских рудников и поселений на родину. Все отзывались о нем с большим уважением, хотя и без всякой симпатии, в то время как о других говорили с плечепожимательным сожалением, а о Петрашевском просто с презрением.

Замечательно, что весь этот кружок, исключая впрочем Толя, но никак не исключая даже и Спешнева, терпеть не может поляков. Они все отвечали холодностью на жаркий, братский польский прием. Холодность эта еще более усилилась, когда начались разговоры: русские молодые люди с широким размахом русской, ничем не связанной мысли, явились атеистами, социалистами, "гуманистам" в фанатически-тесную польскую среду. Должно вам оказать, что именно в нерчинских заводах, несмотря на то, что туда было сослано [много] наиболее умных, талантливых, замечательных и по характеру и по сердцу поляков, а может быть именно и потому, польско-католический фанатизм дошел до своего крайнего развития. Основателем нерчинского польского круга был поляк Эренберг45. Он придал всему направлению вместе с ним потом сосланных соотечественников тот мечтательно-экзальтированный, мистически-патриотичеокий характер, который в начале своем был гораздо шире и богаче содержанием, впоследствии же сократился и стеснился в безвыходно узкий, польский, католический фанатизм.

Как староверы-евреи, которые убеждены, что они не оттого гибнут, что они остаются евреями, а что они - еще слишком мало евреи, так и они уверили себя, что не католицизм и не еврейско-польская исключительность, а недостаток католичества и национальной исключительности их погубили. Не станем слишком винить поляков, будем сожалеть о них. К тому же и не нам, русским, их винить. Мы нашими руками закрыли все польские университеты и школы, отняли у них все средства к образованию. Мы, наступив на них ногою и продав их частью немцам, повергли их в отчаянное положение, в котором вредная национальная idee fixe (Навязчивые мысли.), болезненное, раздражительное, безвыходное саморефлектирование сделалось таким естественным, необходимым, хотя и пагубным явлением. Только тот здоров и умен и силен, кто умел позабыть о себе. Думать, заботиться, болеть о себе есть несомненное право поляков: национальность, равно как и личность, как даже процесс жизни, пищеварения, дыхания, только тогда вправе заниматься собою, когда ее отрицают. Поэтому поляки, итальянцы, венгерцы, все угнетенные славянские народы очень естественно я с полным правом выставляют вперед принцип национальности и, может быть, по той же самой причине мы, русские, так мало и хлопочем о своей национальности и так охотно забываем ее в высших вопросах. Тем не менее, это право есть вместе и болезнь, вредная, опасная болезнь. Заговорите с поляком о Gothe (Гете.), он сейчас окажет вам: "а у нас-то каков поэт Мицкевич!", о Гегеле - они запоют вам о великом польском философе Трентовском, великом философе-экономисте Цешковском 46. Их губит болезненное народное тщеславие, бедное утешение в их практическом положении. Вместо того, чтобы смотреть вперед, они смотрят назад, где кроме смерти ничего не найдут; вместо того чтобы возобновить свою национальную жизнь в общении с мировой жизнью, они отделяются от нее как жиды и хвастаются каким-то мессианическим призванием. Это жидовство их погубит, если мы, славяне, и, прежде всего мы, русские, не вырвем их из болезненного самосозерцания. Опять говорю: как именно русские, мы обязаны в отношении к ним к особенной снисходительности и к терпению; хотят они, не хотят, мы должны для нашего обоюдного спасения помириться, побратоваться.