Страница 3 из 4
Еще долго после того, как все стихло в фирме «Бумага Больбьерга», я с тяжелым сердцем сидел за своим столом. Само собой, Исаксен не мог метнуть ножик в ученика; должно быть, он лишь в раздражении, с силой швырнул его на прилавок, откуда ножик скатился на пол. Но что толку с того, что я это понимал? Легенда про Исаксена-злоумышленника неминуемо расползется по всему дому фирмы – от подвала до чердака, – и все примут ее на веру. И она займет свое место в мозгу Феддерсена, а уж тот в нужный момент не преминет выложить ее хозяину фирмы. Надо немедля спасать серенького человечка.
Тщательно все обдумав, я на другое утро пришел к Исаксену с предложением. В самом отдаленном углу дома было пустое подвальное помещение, где хранились образцы наших товаров за много лет. Никто до сей поры не пытался разложить их по полкам согласно номерам каталога. Эту работу, большую и сложную, нельзя было доверить кому попало, она словно ждала, когда за нее примется Исаксен. Я заманивал его, как только мог: он будет «руководить» хранением образцов, «персонально отвечать» за него, – короче, я пустил в ход все приманки, столь высоко ценившиеся в фирме «Бумага Больбьерга». Мне и впрямь удалось зажечь искру восторга в грустных, недоверчивых глазках Исаксена, и он тут же переселился в склад со своим ножиком, чернильным карандашом и шпагатом. Весело и беспечно, как рыбка, идущая в сеть, перекочевал он в этот подвал, где принял верховную власть над площадью в двенадцать квадратных метров с прилавками и полками. Первые дни, пока он наводил там образцовый порядок, пролетели для него как дым; каждый вечер, после работы, Исаксен водил меня в свой подвал – посмотреть, как много он успел сделать, и в душе я уже поздравлял себя с удачей. Разве не я мудрой рукой пересадил Исаксена на тихую, уединенную грядку, где он мог спокойно расправить свои лепестки и благоденствовать?
Но, как только порядок был наведен, Исаксену уже не хватало работы на весь день, и благоденствие кончилось. Гнетущее одиночество обступило его, словно стылый туман. Можно было вплотную к нему подойти, и он тебя не заметит, а попросишь его что-нибудь принести – иной раз притащит совсем не то. Случалось, он надолго замирал как мышь, лишь еле заметно вздрагивали серые усики, а затем внезапно устремлялся в проход и, вцепившись в огромный рулон бумаги, без всякой надобности и смысла перетаскивал его с места на место.
Когда же наступила предрождественская пора с ее радостной суетой и сверху долетал к нему оживленный гомон, серого человечка вконец одолела тоска. Крадучись поднимался он наверх и, прячась в полутьме между полками, с грустью оглядывал свой прилавок, загроможденный разного рода хламом, грудами свертков, отныне не имеющих к нему никакого касательства.
И Исаксен стал быстро сдавать. Дважды он ошибался, выполняя задание самого хозяина фирмы: приносил ему не те образцы, какие были затребованы. Феддерсен сказал мне об этом словно бы невзначай, но в его записной книжке уже значились номера образцов и дата «чрезвычайного происшествия». В тот день я понял, что все мои усилия тщетны. Исаксен погиб безвозвратно.
Как это часто бывало в фирме «Бумага Больбьерга», роковую роль сыграл ничтожнейший случай. Исаксен обнаружил, что можно доставать образцы с верхней полки без помощи стремянки: для этого достаточно встать на одну из нижних. И вот как-то раз на мой стол лег лист дорогой бумаги, на котором отчетливо отпечатался ботинок Исаксена. Сам Феддерсен положил этот лист на мой стол с непреклонным видом, как смертный приговор, который я просто обязан был подписать. Он впился в меня змеиным взглядом и не отпускал: плод созрел – его надо было сорвать.
– Что вы намерены предпринять?
Кровь бросилась мне в лицо, руки обмякли и взмокли, от потных пальцев остался на бумаге влажный след. О я несчастный идиот – в решающую минуту я вечно теряю голову! Что мне было делать? Передо мной, мрачный и непреклонный, восседал Феддерсен, и тут же за прилавками стояли мои работяги, притворяясь, будто ничего не видят и не слышат. Кто только дал Феддерсену этот лист? Откуда моим работягам это знать? В нынешней предрождественской суете они весь день перетаскивали огромные свертки, разрезали шпагат, разматывали оберточную бумагу, трудились не разгибая спины. А внизу, в хранилище образцов, торчит этот Исаксен, шуршит бумагой, упрямо подрагивая серыми усиками, и не желает внять голосу разума. Мало, что ли, у меня было неприятностей из-за него? Вся моя яростная досада сосредоточилась вдруг на этом белом листе бумаги с грязным следом крошечного ботинка. Схватив листок, я бешено хлопнул дверью и стремглав вылетел на лестницу. Сколько можно терпеть, в конце концов!
Исаксен молча выслушал мою гневную речь. Но на его сереньком личике проступила смертельная ненависть, и, как только я кончил, он в свою очередь накинулся на меня.
Как он ругал меня! Он весь трясся, все, что копилось у него в глубине души, теперь распирало его, и казалось, он вот-вот взорвется. Наконец-то он нашел виновника всех своих бед, того, кто его травил и преследовал, кто с самого первого дня расставлял ему сети! Как смею я его упрекать? На себя бы посмотрел! Зачем, спрашивается, я загнал его в этот подвал, оторвал от прежней работы? Нет, нет и еще раз нет, не станет он меня слушать, не о чем ему со мной говорить! Он давно разгадал мои происки. Но правда на его стороне, и правда восторжествует, хотя бы ему пришлось ради этого пойти к самому хозяину фирмы!
Я слушал его разинув рот, пока наконец не догадался круто повернуться и уйти. Прочь отсюда! Старик и вправду спятил. Как еще мог я поступить? Нельзя же, в самом деле, допускать, чтобы подчиненный орал на тебя…
Но на узкой лестнице, ведущей из подвала наверх, стоял Феддерсен, и он слышал все. Спокойно и властно он взял меня под руку:
– Надеюсь, теперь вы убедились, что дальше так продолжаться не может?
Спустя пять минут мы уже сидели в кабинете самого Больбьерга и делили между собой жалованье Исаксена. Как раз перед этим я ходатайствовал о прибавке, и мне положили двенадцать крон из шестидесяти, что он получал; остальные 48 крон взяла себе фирма, а вся слава от успешно осуществленной операции досталась Феддерсену. Владелец фирмы небрежно поиграл ножичком для бумаги: подумаешь, дело обычное.
– Что ж, пришлите сюда этого Исаксена!
Я часто представляю себе, как Исаксен стоял перед хозяином фирмы– серенький, безгласный осколок, случайно заброшенный в этот роскошный кабинет. Должно быть, все завертелось у него в глазах; быть может, отпечатки его пальцев до сих пор не стерлись со спинки стула, за который он ухватился. Золотые рамы картин, будто лезвия сабель, угрожающе целились в него со всех стен; ковер болотной трясиной засасывал его ноги; мягкие кресла наступали на него, как разъяренные быки. И ему не дали сказать в свое оправдание ни слова. Ни слова о своей горькой обиде, о травле и повседневных издевательствах… Ничего.
На другой день Исаксен не пришел в контору к девяти утра. В первый раз не пришел за все годы службы в фирме «Бумага Больбьерга», и работяги строили скорбные лица и разговаривали друг с другом вполголоса, словно он уже умер. Когда часы пробили девять, Феддерсен, оторвавшись от своих бумаг, поднял голову и огляделся кругом. Затем он обернулся ко мне:
– А что, Исаксен?…
Я пожал плечами, и мы обменялись воровской улыбкой. В то утро мы были добрыми друзьями – два сообщника после удачного дела.
Однако в десять часов позвонили из Фредриксбергского парка: там заприметили маленького человечка, который сидел на скамейке и разговаривал сам с собой. Судя по всему, он просидел в парке всю ночь, но добиться, чтобы он назвал свое имя, адрес да и вообще сказал хоть что-нибудь связное, не удалось. Расслышали лишь одно – название нашей фирмы, которое то и дело повторялось в его речах. Приметы не вызывали сомнений: конечно же, это Исаксен!
Мы с Феддерсеном сразу взяли такси и поехали в парк. Дул ветер, аллеи были пусты, и мы еще издали увидали Исаксена. Он сидел на скамейке в окружении двух-трех служащих парка и походил на крошечную больную канарейку, которая вылетела из клетки и обреченно забилась под куст среди обступившей ее враждебной природы. Высокие голые деревья раскачивались над его круглой седой головкой, будто над могильным холмиком, а он сидел на скамье, подрагивал усиками и что-то бормотал невнятно и кротко и казался в одно и то же время старцем, постигшим высшую мудрость, и малым ребенком, потерявшим мать.