Страница 16 из 91
Француз задумался; казалось, он пытался вспомнить какое-то обстоятельство, которое от времени потускнело в его памяти.
- Ну да, я не ошибаюсь; сегодня, когда мы прибыли в Барлетту, я заметил среди ваших воинов одного человека. Имя его я, по правде сказать, запамятовал; но я прекрасно помню, что в то время не раз встречал его в Риме; у него такая фигура, такое лицо, что его нелегко забыть. Говорили, что он тайный любовник Джиневры. После ее смерти он исчез, и никто ничего о нем не знал. Mais oui, je suis sur que с'est le meme* [Ну да, я уверен, что это тот самый (фр.).], - обратился он к своим товарищам. - Я увидел его в миле от города, когда мы остановились у фонтана, ожидая пеших... Такой бледный юноша, с каштановыми волосами. Мне кажется, я никогда не видел такого красивого и такого печального лица... Да, да, конечно, это он; только не спрашивайте меня, как его зовут.
Испанцы переглянулись, соображая, кого имел в виду Ламотт.
- Он итальянец? - спросил один из них.
- Да, итальянец. Правда, он не раскрыл рта; но его товарищ - он сошел с коня и подал ему напиться - говорил ему что-то по-итальянски.
- А какие у него доспехи?
- Кажется, гладкие латы и кольчуга; и, если не ошибаюсь, перо и перевязь голубого цвета.
Иниго первый воскликнул:
- Этторе Фьерамоска!
- Да, да, Фьерамоска, - отвечал Ламотт, - теперь я припоминаю, Фьерамоска. Так вот, все говорили, что Фьерамоска был влюблен в Джиневру, и так как он нигде не появлялся после ее смерти, то люди решили, что он покончил с собой.
Испанцы оживились, заулыбались. Теперь, говорили они, никто уже не станет дивиться печальному виду Фьерамоски и тому, что, в отличие от своих молодых сверстников, он ведет замкнутый образ жизни, Но в то же время все дружно хвалили его добрый нрав, его храбрость, его учтивость: Фьерамоску любили и ценили в войсках. Иниго был с ним особенно дружен и, как недюжинная натура, восхищался, не завидуя, прекрасными качествами итальянского воина, которого чем больше узнавал, тем больше любил. Воспользовавшись случаем, он произнес целую речь в похвалу Фьерамоске со всем тем пылом, который дружба могла родить в сердце испанца.
- Вам нравится его лицо, да и кому бы оно могло не понравиться! Но что для мужчины красота! Если бы вы знали, какая душа у этого юноши! Какое благородное, великое сердце! Какие чудеса храбрости он проявлял! У других людей отвага обычно сочетается с каким-то безрассудством, а он, наоборот, при самой большой опасности сохраняет хладнокровие... Я знавал в жизни храбрецов и при испанском и при французском дворе; но, даю честное слово, такого, который соединял бы в себе все, как этот итальянец, я не встречал и не надеюсь когда-нибудь встретить.
Любовь, которой Фьерамоска пользовался в войсках, развязала все языки, и каждый стал выражать участие к его судьбе. Старый Сегредо, расчувствовавшись не меньше чем остальные, сказал:
- Мне, правда, некогда было терять время с женщинами - я и не понимал никогда, как это сердце, покрытое кольчугой, может страдать из-за них! До когда я вижу этого храброго юношу, всегда печального и удрученного, то испытываю такое чувство, которого далее сам не понимаю. Роr Dios Santo, я бы отдал лучших своих лошадей, но не Леопардо! - только бы этот юноша хоть раз засмеялся от души.
- Говорил я, что это любовная болезнь! - сказал Асеведо. - Когда видишь юношу, который бледен, молчалив и ищет уединения, ошибки быть не может: в дело замешана юбка. Однако, - прибавил он улыбаясь, - правда и то, что порой, как проиграешь две-три партии в цехинетту, то и во рту горько, и бледнеешь, и грустишь - не меньше чем из-за дюжины юбок... Но, конечно, это совсем другое дело, да и длится не так долго. Фьерамоске игра не опасна: я сроду не видел у него в руках карт... Теперь я понимаю причину его ночных поездок. Вы знаете, мои окна выходят на набережную. Я много раз видел по вечерам, как он садится в лодку и огибает замок. "Доброго пути, - говорил я, укладываясь спать, - у каждого свой вкус". Я-то полагал, что он ищет любовных приключений. Вот уж никак бы не подумал, что он гоняет по морю, чтобы оплакивать женщину, которой давно уже нет в живых. Просто поверить невозможно, чтобы Фьерамоска, доблестный воин, поддался такому безумию.
- Это доказывает, - с жаром возразил Иниго, - что доброе и любящее сердце может биться в груди отважного человека. И, слава Богу, надо отдать справедливость Фьерамоске, как и всем итальянцам, которые сражаются под знаменем братьев Колонна; никто из тех, кто опоясан мечом и умеет держать в руках копье, не может похвалиться, что приносит больше чести своему оружию и более достоин его носить.
Испанцы словами и жестами одобрили эту похвалу, высказанную с жаром чистой, истинно любящей души: ежедневно наблюдая храбрость итальянских воинов, они не могли отрицать ее. Но три пленника были разгорячены собственными речами и вином, в особенности Ламотт, сердитый на Иниго за то, что тот в течение всего ужина не переставал говорить ему колкости. Будучи не в силах изменить своему высокомерию, Ламотт почитал всех ничтожествами по сравнению с собой и своими друзьями; поэтому он ответил на слова Иниго принужденным смехом и сострадательным взглядом, от которого юноша вспыхнул гневом. Ламотт сказал:
- В этом, мессер кавальере, ни я, ни мои товарищи с вами не согласны. Мы много лет воюем в Италии; и, как я уже говорил вам, мы видели, что итальянцы чаще пускают в дело кинжалы и яд, чем мечи и копья. Прошу вас поверить мне: французский воин, - тут он надулся от важности, - постыдился бы взять к себе в конюхи такого человека, как эти трусы итальянцы. Посудите сами, можно ли сравнивать их с нами.
- Послушайте, кавальере, да хорошенько раскройте уши, - отвечал Иниго, который не мог больше сдерживать свое возмущение, слыша, как поносят его друзей, но не желая изливаться перед человеком, искалечившим его лошадь. Если бы кто-нибудь из наших итальянцев, а уж тем более Фьерамоска, был здесь и вы были бы не пленником Диего Гарсии, а свободным человеком, то, перед тем как лечь в постель, вы бы убедились, что французскому воину пришлось бы немало попотеть, защищая свою шкуру. Но так как вы пленник, а здесь только испанцы, то я, как друг Фьерамоски и всех итальянцев, заявляю от их имени: и вы и каждый, кто скажет, что итальянцы, имея в руках оружие, побоятся кого бы то ни было и что они, как вы говорите, трусы и предатели, - нагло лгут. Я заявляю, что они могут помериться силами с кем угодно в пешем бою, верхом, в полном вооружении Или на одних мечах, где и когда только вам будет угодно.