Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 69

- Ты! - произнесло жуткое существо. - Ты посмел воспользоваться моим именем! Посмел воспользоваться моим домом! Ты посмел напугать этих простых людей, чтобы насытить свою жадность! Я - дух камня. Ты назвался моим именем. Так стань таким же, как я. Ты будешь безобразным и отвратительным, и всюду люди будут бросать в тебя камни и прогонять тебя.

- Нет, нет! Только не это! - взмолился Кадон. - Пожалуйста, прости меня. Я никогда больше так не буду.

- Поздно, - сказал дух. - Уноси-ка ноги отсюда, пока цел, а не то я превращу тебя в камень. А мертвым камнем быть еще хуже, чем таким безобразным, как я. Ну, живо!

Стук стал еще громче. Кадон поднялся и с громкими воплями побежал прочь. Вслед ему полетели большие и маленькие камни. Большие камни почти не попадали в него, зато маленькие ударяли по ногам, по рукам, по туловищу. Кадон завопил еще громче и побежал еще быстрее, так быстро, как только могли нести его подкашивающиеся от страха ноги.

Дух спрыгнул на землю. Снял маску. Это был пенгулу! А из-за деревьев и кустов, с берега реки поднялись другие жители деревни - мужчины, женщины и дети - с маленькими камушками в руках.

Масдан подбежал к старосте.

- Пенгулу, ты видел, как удирал Кадон? - воскликнул он. - По-моему, он больше никогда не осмелится вернуться в нашу деревню или так же подшутить над кем-нибудь еще.

Пенгулу и все остальные засмеялись.

- Он никогда не вернется, Масдан, - сказал пенгулу. - Я даже не знаю, когда он остановится. - Потом, глядя на маску, которую держал в руках, добавил: - Хорошо, что у меня сохранилась эта маска. Ее подарил мне дед. Он привез ее с одного из островов Индонезии. Мужчины там надевают такие маски, когда идут сражаться с врагами. Они верят, что, взглянув на эту маску, их враги так испугаются, что не смогут драться.

- Еще бы, - согласился Масдан.

- Пойдемте домой, - сказал пенгулу. - И пусть история с большим камнем послужит всем нам уроком.

КИРОН ХЭДДОК

В ТУМАНЕ ГРЕЗ

Перевод М. Тименчика

День старика, едва лишь он просыпался, начинался с приступов кашля. Вставал он до солнца, и серые струйки пара от его дыхания завивались узорами в прохладном утреннем воздухе. В неизменной голубой стеганой куртке и мешковатых штанах приветствовал он наступающий день улыбкой своих золотисто-бурых губ.

Это опий, уверял он. От опия кашляю. И он шумно отхаркивался и отплевывался, непрестанно посмеиваясь и потряхивая головой, будто рыжий воробышек. Пергамент его кожи запечатлел всю историю жизни: в паутине морщинок, жилок и рубцов на лице проступали страницы величественного эпоса. Своими мутно-голубыми глазами, подслеповатым, но ничего не упускающим взглядом он не столько обозревал окружающее, сколько чуял его: он принюхивался к окружению, ко всему происходящему, чуть не вдыхал его, а затем сплевывал под аккомпанемент опийного кашля, в котором прослушивались обертоны скрытого смеха. Затаенный смешок неизменно журчал в его речи, точно голос тех рек, что текут по холмистым равнинам его Китая.

Его часто можно было застать на пороге квартиры, сидящим в своей голубой куртке и напевающим что-то себе под нос на неведомом диалекте; костлявые руки его нежно поглаживали одна другую, словно стирая приметы времени, жесткая седая щетина, двигаясь в ритм песне, топорщилась вокруг рта, вся в рыжевато-бурых отливах - свидетельство его долголетнего романа с опием. Острые колени прижимались к груди как бы в попытке уберечь ту малую толику тепла, что вырабатывали токи жизни в их замирающем беге по макаронинам кровеносных сосудов.

И всегда этот шумный, грохочущий кашель, буквально раздирающий взрывной внутренней силой скорлупу его грудной клетки... Он, как гармошка, сжимался всем телом, затем разворачивался и вновь опадал. Все от опия, щебетал он по-птичьи, переводя дух. Опий повинен в этом кашле.

Жил он с дочерью и зятем в их двухкомнатной квартире на десятом этаже муниципального дома, высоко над землей, чересчур высоко для его костлявых птичьих ног. Его шестеро внуков спали на полу перед телевизором, а старику отвели кушетку - вынужденная уступка возрасту. За долгие годы темно-зеленый кожимит обивки впитал в себя сероватую патину, что лежала на всем: мебели, стенах, людях. Со временем, видно от многолетнего соприкосновения с ней, покрылся этим налетом и старик: серость тускло отсвечивала на его волосах седом стриженом пушке (вернее, на том, что от него осталось) - и на коже. Та же серость, что въелась во все поры и трещины его толстых, будто граненых, кривых ногтей.

Его внуки воспитались и выросли уже вне лона материнской культуры. И всеми добродетелями наделял их "телек", что стоял посреди комнаты: это он внушал им правила и нормы поведения, знакомил с манерами и нравами, учил, что и как говорить. Двое старших уже обзавелись своими семьями, жили в собственных квартирах, так что где-то у старика были и правнуки - маленькие, непонятные ему существа, никогда не видевшие зеленых холмов его родины, ничего не слышавшие о Китае, кроме песен, которые он глухо напевал своим беззубым ртом.

Нам никогда не приходилось видеть старика за каким-то другим занятием, он всегда лишь смеялся и пел. Днем и вечером своим грубым, надтреснутым голосом, дрожащим под бременем лет, он готов был делиться с нами памятью предков, а иногда сидел, тяжело дыша, извергая из сморщенных, иссушенных легких сладковатый дым вперемешку с кашлем.

Мы играли с ним, вокруг него, но при этом он оставался для нас чем-то бесплотным, как дым... Его плоть была лишь видением. Мы не видели ни его холмов, ни суровых горных склонов, мы не знали резких ветров, навевающих нездешние песни в стынущей крови.

Нашими горами были дома (мой был шестнадцатиэтажный), а реками сточные канавы. Когда слезы муссона наполняли их до краев, мы ловили в воде колюшек и головастиков, воображая, что это чудовищные акулы и меч-рыбы.

Старик был для нас чем-то вроде кино, вроде застывших картинок, отпечатавшихся в нашем детском сознании, и, рисуя себе диковинные, холодящие душу истории из его долгой, переменчивой жизни, мы в гнетущей тишине наших унылых жилищ шепотом рассказывали их друг дружке, чтобы развеять страх: истории о том, как заработал он шрам ниже локтя, как потерял палец на ноге, отчего так истерлись и стали похожими на обглоданные куриные косточки его суставы.