Страница 6 из 6
Надо вам сказать, что связь мне стала совсем в тягость, да и надоела она мне со своим холодным развратом… Гадко как-то стало… Мы начали ссориться, по целым дням не говорили, и все эти дни она была как фурия… Страшно сказать, все свои неприятности с любовником эта женщина вымещала на муже. Он видел, что она нервничает, не сводил с нее глаз, а она устраивала ему сцены, когда не смела устроить их мне. Жизнь стала невыносимой. Ниночка совсем напугалась, профессор был сам не свой, а она день ото дня становилась все растерзаннее, все наглее и дошла до того, что при муже очень откровенно бранилась со мной. Как он ничего не замечал, не понимаю!.. Любовь!.. Слишком уж страшно было бы ему заметить, должно быть.
Как-то раз, поздно вечером, профессор пришел ко мне во флигель, сел и закурил. Мягко и осторожно стал он расспрашивать меня о моей жизни, о моих намерениях. Я солгал ему, что у меня есть невеста. Он ласково и грустно улыбнулся.
«Ах, милый мой, милый… Что ж, и вам не избежать того же, мимо чего не проходит никто из нас… Ничего не поделаешь. Но помните одно: никогда не позволяйте себе любовь к женщине поставить во главу своей жизни. Женщина-существо другого мира. Она не понимает того, чем может и должен жить мужчина… Отсюда все разлады и несчастия семейной жизни. Женщина отравит вам душу, растерзает сердце, опошлит ваш ум, унизит вашу гордость, и все это сделает так мило и грациозно, что вы и не заметите. Бойтесь любви, милый мой юноша, она приходит незаметно и вырастает в нечто сильнее воли, совести и рассудка. Есть паразитарное растение: оно появляется на коре большого дерева в виде незаметного нежного мха и сначала кажется таким нежным, слабым, беспомощным, но когда привьется, быстро пускает корни в живое тело, проедает кору, обвивает все дерево, сушит его и губит… Так и женщина: когда она подходит к мужчине, она звучит как арфа, подчиняется его мыслям, чувствует его чувствами, с ловкостью хамелеона перенимает все, что ему кажется святым и дорогим, и когда таким образом вопьется ему в душу, станет частью его сердца, тогда сбрасывает маску и обнаруживается во всей своей узости, грубости и злости… А когда корни любви уже в самом сердце, тогда она не только изуродует жизнь человеку, она изуродует его самого: то, что он любил, она научит ненавидеть, то, что он уважал, заставит презирать, пробудит в самом самоотверженном мужском сердце мелочность, жадность, своекорыстие и пошлость… Бойтесь женской любви».
Так или почти так говорил мне профессор, и по его лицу было видно, что говорит он сам с собой, почти и не замечая меня, случайного собеседника, в тяжкую минуту душевного надрыва…
Я слушал точно прибитый!.. Особенно резнула меня по сердцу фраза: «Заставит презирать то, что уважали!»
Я вспомнил свое прежнее чистое, прекрасное отношение к нему и то скверное, маленькое, гаденькое чувство, с каким я расчесывал в душе наслаждение обмана, его унижение и свое превосходство над ним в обладании его женой.
Когда он ушел, я схватился за голову и точно прозрел. Во всей гадости и мерзости увидел себя, проклял Лидию Михайловну и в сотый раз, но уже всей душой, поклялся бежать отсюда.
Ночью она, по обыкновению, вылезла в окошко своей спальни и пришла ко — мне, наглая, бесстыдная, торжествующая… Со смехом она стала рассказывать, как разуверила мужа в одном случайном подозрении. Я выгнал ее…
Мы поссорились, и однажды за обедом, злая и бешеная, она начала придираться к Ниночке; профессор заступился за испуганную плачущую девочку; Лидия Михайловна начала кричать на него, осыпая бранью, как кухарка. Что-то совершилось в эту минуту, я не могу вспомнить как, но только муж что-то сказал ей, а она схватила тарелку и пустила ему в голову.
Она сидела рядом со мной, и в ту секунду, когда она бросила тарелку, горло мне сдавила судорога, и, не помня себя, я со всей силы ударил ее по щеке…
Она упала и дико, неистово закричала… И, не давая опомниться никому, страдая и плача, я закричал сам:
«Она моя любовница… дрянь!.. Так ей и надо!..» Потом бросился бежать… Собрал свои вещи и пешком ушел на станцию…
V
После рассказа доктора разговор не вязался, и мы скоро решили идти спать.
Постель нам устроили в сарае на свежем душистом сене. Доктор скоро захрапел, а я лежал на спине, смотрел на полоски лунного света, чеканившиеся на противоположной стене, и думал о профессоре, о его жене, о мужчинах и женщинах и о всей нелепости человеческой жизни.
Должно быть, и Милину не спалось, потому что он все ворочался, будто его блохи кусали.
Я стал уже дремать, когда услышал шорох и как будто тихие голоса. Я открыл глаза и увидел Милина, тихо отворявшего дверь сарая.
— Куда вы? — сонно спросил я.
— Душно, хочу посидеть на дворе, — ответил он и вышел.
Должно быть, я сейчас же заснул и спал долго. Проснулся я от скрипа двери. Кто-то быстро вскочил в сарай. Это был Милин. Уже светало, и щели в сарае были светлые. Мне показалось, что лицо Милина испуганно и бледно. Впрочем, может быть, это казалось от бледного синенького света утра.
Милин юркнул на солому, накрылся с головой пальто и затих, точно притаился.
На дворе я разобрал скрип телеги, лошадиное фырканье и два голоса: грубый мужской и визгливый женский — красивой Маланьи. «Должно быть, муж приехал», — сообразил я.
Голоса о чем-то спорили. Мужской гудел угрожающе, женский в чем-то оправдывался, и отсюда было слышно, как лживо и уклончиво верещал он.
Мало-помалу мужской голос стал тише, а женский зазвучал ласково и наконец слился в какое-то грудное мурлыканье. Потом все стихло.
Доктор ничего не слыхал. Милин не двигался под своим пальто. И когда уже на дворе воцарилась тишина, вдруг Дыня, прикорнувший в сторонке, произнес с тяжелым вздохом:
— Ишь, проклятая баба!..
Милин шевельнулся под пальто, но не отозвался.
Утро уже совсем ярко просвечивало сквозь щели стен. Наверху, под крышей, завозились воробьи. Где-то близко оглушительно закричал петух.