Страница 1 из 4
Луи Арагон
Наши добрые соседи
Все произошло как в кино. Эти господа просто ворвались к нам в квартиру. Только у нас нет вращающейся двери, и когда в комнату, на третий этаж под самую крышу, набивается восемь человек, то дышать становится нечем. К тому же стояло лето, так что можете себе представить. Мы как раз собирались сесть за стол, теперь мы обедаем рано, экономим электричество, и Полина крикнула мне из кухни, чтобы я выставил их вон, иначе все остынет. Это их здорово рассмешило. Полина вошла в комнату с суповой миской и чуть было не выронила ее от изумления.
Квартира у нас небольшая и роскошью не отличается, но мы дорожим тем, что имеем, а вещи, которые прослужили вам много лет, могут поведать множество историй. Воспоминаний у нас больше, чем мебели, что поделаешь.
Их было восемь. Распоряжался всем толстяк, который то и дело сдвигал на затылок бежевого цвета борсалино, чтобы почесать висок. У одного из них, очень худого, были длинные, точно клешни омара, руки, которые постоянно находились в движении и хватали все, что подвернется. Что до остальных… именно такими их рисуют на картинках, так что узнать не трудно.
Не прошло и двух минут, как все в квартире было перевернуто вверх дном. А я тем временем объяснялся с толстяком, протестовал, вспомнив, что они должны были предъявить мне какой-то документ, ордер вероятно. Это тоже здорово их рассмешило.
Кажется, в наши дни можно обойтись и без него. Полина сразу же подняла крик из-за покрывала. Они его тотчас сорвали. А как они простыни скомкали, трудно даже себе вообразить, словно это грязные носовые платки, один из них тем временем уже рылся в буфете, а другой — в зеркальном шкафу, кругом летали всякие бумаги, на полу валялась коробочка с булавками, они заглядывали под стулья, протыкали гвоздем обивку. Двое или трое ничего не делали, просто мешались под ногами. А грубияны какие! Когда этот худющий назвал Полину «мамаша», я возмутился:
— Нет, позвольте, позвольте.
Это тоже их рассмешило. В общем, смеяться они готовы были по любому поводу. Тот, который меня обыскивал, потому что один из них принялся меня обыскивать, вытряхнул все, что у меня было в бумажнике, с десяток ненужных бумажонок, которые я все собирался выбросить в мусорную корзину и карточку на мыло, и обо всем меня расспрашивал, ему во что бы то ни стало хотелось, чтобы у связки моих ключей было бы какое-то особое назначение, о котором сам я и не подозревал.
Толстяк завладел шкатулкой, украшенной ракушками, которую мы привезли из Трепора и где храним письма и бумаги, он читал все подряд — счета от прачки, письма Альфреда, и ему непременно надо было знать, что это за люди на фотографиях.
Я никак не мог ответить, кто стоит позади кузена Мориса на групповом снимке, сделанном за три года до воины в Медоне: молодой парень с родимым пятном на щеке, кажется, какой-то цруг Пишерелей, пожалуй, вот и все, что я о нем знал. Толстяку это показалось подозрительным, и он начал приставать со своими вопросами к Полине, надеясь, что мы вдруг проговоримся, выдадим себя. Полина же, как всегда, только чтобы сказать мне что-нибудь наперекор, заявила:
— Друг Пишерелей? Откуда ты это взял? Это же возлюбленный корсетницы, мадам Жанэ…
Я имел несчастье сказать, что возлюбленный мадам Жанэ был блондином, а этот — брюнет…
Ну а уж когда начинаешь спорить о цвете волос… Толстяка спор наш очень заинтересовал.
— Ля, ля, ля, — повторял он, — договоритесь же наконец.
Меня это совсем вывело из себя. Ему-то какое дело, друг это мадам Жанэ или нет…
— Не портите себе кровь, — сказал он мне, — это уж моя он снова взялся за свое борсалино. Те двое, что ничего не делали, торчали истуканами. А жара стояла просто нестерпимая.
В конце концов я не выдержал: когда приходят в дом, снимают шляпу. И без того в квартире все вверх дном перевернуто. Полина кричала. Один из них принялся трясти наволочки. Теперь, когда они их заляпали своими грязными ручищами, наверняка придется отдавать все белье в стирку… Худющий угрожающе свистнул.
— Толстуха, — сказал он, не обращая внимания на мои протестующий жест, постарайтесь быть повежливей!
Ну мыслимое ли это дело!
Один из них, коренастый, с рыжими усами, по лицу сразу видно — развратник, заинтересовался швейной машинкой — и что же он с ней сделал! Он выдвинул ящичек, вывалил содержимое на пол, вынул челнок, размотал нитки, даже шелковые нитки с маленьких катушек, с чрезвычайным любопытством стал разглядывать каждую металлическую деталь, все эти штуковины, с помощью которых делают складки или какую-то там особую строчку, одним словом, распотрошил все, что мог, в общем, всю эту чепуховину, которой Полина дорожит больше всего на свете.
И к тому же швырял он железки прямо через плечо. И они падали куда попало. Из-за этого он даже поругался с одним из своих коллег, которому какая-то штуковина угодила прямо по затылку. Тогда уж я вмешался: «Господа, господа!» Но на этот раз они не стали смеяться, а оба набросились на меня с вопросами, стали спрашивать, что я думаю о правительстве.
Я просто не мог им ответить, потому что Полина так громко кричала, стараясь вырвать у высоченного парня нашу фотографию, сделанную в день свадьбы, ту, что в серебряной рамке. А затем чайные ложки со звоном полетели из буфета на пол, так что голоса моего все равно никто бы не услышал. Наконец я показал им на фотографию маршала, стоявшую на почетном месте, на камине, ту, где он ласкает своего кобеля (семейный портрет, как говорит Альфред), но это не произвело на них никакого впечатления. Толстый ухмыльнулся и заявил тоном, не допускающим возражений:
— Этим нас не проведешь, старина. У вашего брата у всех имеется такая.
И остальные поддержали его. Да, уж опыта им было не занимать стать.
— Но в чем же вы нас обвиняете? — жалобно спросила Полина.
Толстяк бросил на нее грозный взгляд.
— Вас не обвиняют, мадам, — проговорил он, — вас подозревают, а это еще хуже…
И действительно это, должно быть, было еще хуже. Худющий возился теперь с ковровой подушкой, которую вышила моя свояченица Мишо, когда ослепла, и вдруг испустил торжествующий крик:
— Что я вам говорил!
Не знаю, что он там им говорил, знаю только, что он рванул вышивку, и все перья из подушки разлетелись в разные стороны.
Потом он стал уверять, что нащупал в подушке какой-то твердый предмет, но не нашел его. Полина орала благим матом. У худющего хватило наглости зажать ей рот своей клешней, а чего я только не наслушался, когда попробовал протестовать. Заметьте, мне шестьдесят два года, я умею вести себя в обществе, я уважаю правосудие своей страны, но все-таки когда так обращаются с дамами…
— Не кипятитесь, здесь и так жарко, — посоветовал мне рыжий.
Действительно, духота была ужасная.
Два инспектора спокойно уселись за стол и принялись есть наш суп. Потом налили себе вина, чокнулись. Когда же я попытался обратить на это внимание толстяка, тот ответил мне:
— Не пытайтесь уйти от вопроса.
Я и впрямь был в затруднении. Да и на какой вопрос отвечать?
Я ломал себе голову, стараясь понять, чему мы обязаны этим визитом: верно, какое-то анонимное письмо… В наши дни люди стали такими злыми… Но, в конце концов, что могли написать в таком доносе?
Полина захотела присесть на пуфик. Но в ту же минуту худющий, заподозривший что-то неладное, бросился к пуфу, выхватил его из-под нее, сорвал бахрому и принялся в нем копаться. Другой, несмотря на жару, не дал Полине открыть окно, видно решил, что она собирается привлечь внимание соседей.
— Скажете ли вы наконец, господа, чему мы обязаны честью?..
— Честью, честью, вы что, издеваетесь над нами? Я согласен, что переборщил: своим посещением эти господа уж никак не оказывали нам чести… а…
— А что? — спросил толстяк, с таким видом опускаясь в мое темно-красное вольтеровское кресло, словно он от всего этого бесконечно устал. — До чего вы мне надоели с этим вашим лицемерием, со всеми этими «если», «но», «что». Может, это вы собираетесь меня допрашивать? Ну просто мир перевернулся, Пфеффер.