Страница 1 из 18
Луи Арагон
КАРНАВАЛ
[Фрагмент из романа "Гибель всерьез"]
Второй рассказ из Красной папки
I
Я - это другой.
Артюр Рембо
Den Schatten hab' ich, der mir angeboren,
Ich habe meinen Schatten nie verloren2.
Адельберт фон Шимиссо
[Есть тень у меня, мне дана от рожденья.
И своей никогда не терял я тени (нем.)]
Как было мне не вспомнить слов "Musik ist so recht die Vermittelung des geistigen Lebens zum Si
Музыка на этой степени совершенства обладает странной властью оттеснять все другое, воспринимаемое извне, и одновременно все то. что, казалось, занимало ваш ум и сердце. Она точно огромная память, в которой тонет окружающий пейзаж. Она рождает или возрождает нечто угасшее, и мне почудилось, будто в распахнутое окно ворвался красный аромат снега. Я находился в довольно просторной и низкой, малознакомой комнате на исходе дня, передо мной была молодая девушка, которая играла Шумана, темноволосая, худощавая, со страстным ртом, в белой блузке с жабо, играя, она невольно напевала-ла-ла-ла-ла... - точно проверяя, не фальшивит ли. Свечи придавали дневную силу лучам заходящего солнца, они косо ложились на музыку, поверх стопки романсов и партитур. Все Рихтеры в мире... ведь эта встреча уже сама по себе была музыкой, и мне был двадцать один год, у меня была голубая габардиновая форма, портупея, красно-зеленые аксельбанты и некое радостное помрачение ума от того, что я не слышу больше пушек, этого непрерывного хохота смерти, которой я случайно избежал, и на продавленном кожаном диване с вышитыми подушками рядом со мной лежала книжка, как сейчас вижу ее бело-синий мраморный переплет и ярлычок "Die Weise von Liebe und Tod des Corrietts Christoph Rilke" ["Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке" (нем.). Произведение Райнера Марии Рильке (1875-1926)], в издании Инзель-Ферлаг. А в комнате ужасный кавардак-нотные тетради и одежда, мотки шерсти, на стене-Гёте и супружеская пара, сочетавшаяся браком, очевидно, в конце прошлого века, в черной с золотом рамке, женщина на фотографии сидит.
Я купил "Die Weise..." накануне, вместе с "Заметками Мальте Лауридса Бригге" Рильке, книжкой Арно Хольца, Ведекиндом и Стефаном Георге в книжной лавке "Синица" на Майзенгассе, в Страсбуре. Полк пошел дальше, а я добился от майора, чтобы он посмотрел на это сквозь пальцы... я потом догоню, подумаешь, каких-нибудь полчаса на поезде, о жилье на новых квартирах позаботится мой вестовой... и пусть меня не ждут к ужину.
Честно говоря, мне многое спускали, может, потому, что я был самым молодым... да еще благодаря кое-каким воспоминаниям о прошлом лете, когда шла война. Однажды меня, правда, все же сослали в унтер-офицерскую столовку-я ведь еще не был произведен в офицеры, - в наказание за то, что я чего-то там не сделал. Но майору скоро стало скучно без меня.
К Шуману я всегда питал своего рода страсть, у меня от него, как от вина, тяжелели ноги, плечи. Мне казалось, будто это я ударяю по клавишам, вызываю ритмичное сотрясение самой жизни, точно ее полновластный хозяин. К тому же было на удивленье ново оказаться вдруг в настоящем доме, в доме, где живут, а не в одном из тех полуразрушенных сараев, где мы ночевали на соломе, когда отходили с передовой в ближний тыл, но я уже не мог себе представить ничего другого-ковер на полу, салфеточки с помпончиками на мебели, драпировки, хрустальные вазы, безделушки-сентиментальный хлам заполнял комнату. Я уже не слышал пианистки, так же как сорок лет спустя Рихтера. Я видел ее. Видел в купе поезда.
Вдоволь побродив по Страсбуру, озаренному зимним солнцем, по розовому городу с пустынными улицами и фигурой Синаноги с завязанными глазами на соборе, изящно гибкой, как молодые еврейки в романах Вальтера Скотта, я, зажав под мышкой купленные книги, бросился раньше времени на вокзал, боясь пропустить поезд. Огромный вокзал был еще безлюднее, чем город, на Лаутербургском направлении дремали три вагона в ожидании локомотива. Места на выбор. Не приходилось опасаться, что негде будет пристроиться. И вот я уселся, один-одинешенек, в среднем купе, точно бросая вызов, и вытянул нот. Я читал Рильке до боли в глазах.
...Уже смеркалось, я мечтал, оторвавшись от чтения, отказавшись от чар вражеского языка, который, как мне тогда казалось, я любил из непокорства, а нет любви хмельней. Этот язык мертвых юношей, меж чьими телами мы с октября пробирались по брошенным траншеям, заросшим хмелем... Этот язык "Licder" [Песня (нем.)], на котором я привык тайно беседовать с самим собой:
Die Nachtigallen schlagen Hier in die Einsamkeit Als wollten sie was sagen Von der alten. schonen Zeit...2
[2 Соловьи распевают//0диноко в кустах,//Как рассказать не знают//0 прежних чудесных днях... (нем.). Пер. А. Гугнина]
Кто это? Да Эйхендорф, конечно. Я мысленно улыбаюсь этому "конечно", этому снобизму. Однако тут же нахожу себе оправдание: благодаря одному из лицейских преподавателей я действительно пристрастился к Эйхендорфу, именно к Эйхендорфу, которого он выделял среди всех немецких поэтов. Я помню наизусть больше стихов Эйхендорфа, чем Мюссе или Ламартина.
Но я убаюкиваю себя всеми песнями. И все стихи навевают на меня дрему, уносят в столь дорогую мне страну сновидений, все немецкие стихи, ставшие с 1914 года для меня особенно притягательными, поскольку тут ощущался некий привкус вызова: